А ведь он выпрыгивал, бывало, из подъезда, Лазуня Розенблат, единым скоком в пролетку на дутиках – и с ветерком, по Тверской.
Чихнет в надушенный платочек, а лихач-бородач степенно ему, по-старинному:
– Салфет вашей милости!
Лазуня в ответ:
– Красота вашей чести!
И к «Мартьянычу» – пить, петь, декламировать стихи.
Цветы мои пугливые
Завянут как-нибудь.
И люди торопливые,
Несчастные, счастливые,
Затопчут весь наш путь...
Лазуня приходил в гости, переставляя ногу со ступеньки на ступеньку, приносил фруктовый тортик за восемьдесят четыре копейки. В детстве его уронила кормилица. Уронила и забоялась‚ родителям про то не сказала. Когда спохватились‚ вылечить не сумели, и он ковылял на увечной ноге‚ тащил за собой ботинок черепашьим панцирем.
На улице Лазуня падал. Часто и опасно, лошадью на льду. Взбрыкивал непослушной ногой‚ вскидывал беспомощные руки‚ тяжко стукался о тротуар. И лежал‚ униженно беспомощный‚ доверчиво улыбаясь сбежавшимся людям.
Ботинок никуда не годился. Его не могли приладить под увечную ногу. Опытные мастера бессильно разводили руками‚ опытные мастера конфузливо пропивали мятые его трояки‚ и оставалось надеяться на неуклонно возрастающее умение‚ которого не дождаться‚ да вспоминать со вздохом протезную обувь из Парижа‚ в которой умудрялся танцевать.
Последние свои парижские ботинки он латал, чинил‚ перевязывал бечевкой‚ вдевал в огромные боты‚ лишь бы не рассыпались на ходу. В черных парусиновых ботах он приходил на радио, бочком протискивался мимо милиционера. Тот брал одноразовый пропуск‚ других ему не выдавали‚ сверял с паспортом, подозрительно косился на странные боты, и сердце прыгало вверх-вниз‚ мячиком на резиночке.
Лазуня Розенблат – который просвечивал.
Медленно движется время,
Веруй, надейся и жди…
Зрей, наше юное племя!
Путь твой широк впереди
Лазарю от Л. Комлевой
На радио он работал по договору‚ всегда по договору. В штат Лазуню не брали, кадровики нюхом чуяли чуждое им классовое нутро. А может‚ виноваты были его боты‚ манеры‚ чересчур правильная речь‚ галстук‚ запонки‚ белые манжеты‚ безукоризненный пробор.
Ходил на фабрики‚ ездил в колхозы‚ писал речи за передовиков для местного вещания. Фамилию его не называли‚ гонорар платили мизерный‚ но он не спорил‚ не возражал и ковылял вдоль стеночек‚ улыбаясь доверчиво и приветливо.
Лазуня Розенблат сохранился у меня на снимке: смуглый юноша с тросточкой‚ форменная фуражка московского коммерческого училища‚ цветущая веточка в петлице. «Алушта‚ 5.01.1916».
Он ушел бездетным‚ любящий Лазарь‚ сник потихоньку‚ хотя старым себя не ощущал. Меня не было еще в его молодые годы. Я долго потом не жил. Но я его хоронил.
Никто из семьи не оставил потомства‚ веточка «Розенблатъ и С-нъ» отсохла. «И определил о тебе Господь: не будет семени от имени твоего...»
Лежат передо мной «Ямбы» А. Блока‚ издательства «Алконост»‚ со стремительным росчерком: Григорий Розенблат. Лежат «Сто лепестков цветка любви» И. Рукавишникова‚ с засушенным на страницах соцветием, которое не опознать, – Анна Розенблат, должно быть, постаралась. Детский альбом Лазуни предо мной‚ в который его друзья записывали пожелания.
И там начертано среди прочего:
Адье-адье – я удаляюсь.
Луан де ву – я буду жить.
Ме сепандант – я постараюсь
Жаме, жаме – вас не забыть
Дурилин Михаил
Укротитель Цыплятов бил своих подопечных...
…хлыстом, резиновой палкой, которая не оставляет следов, остроносым сапогом под ребра, пока не уставал.
Когда лев попадал к нему, Цыплятов избивал его до потери вида, сознания, принадлежности к классу млекопитающих. Лев преставал быть львом, и Цыплятов совал ему в пасть напомаженную голову, унижая царя зверей запахом килек, водки и немытых ушей.
Голова у Цыплятова была маленькая, подросткового размера, ради нее достаточно приоткрыть львиные челюсти, но кулаки у него были с хороший арбуз, и лев разевал пасть с такой старательностью, что трещало за ушами.
Укротитель Цыплятов мог приручить кого угодно. Льва. Крокодила. Кобру с питоном. Ядовитого паука-каракурта и кровожадного людоеда из африканских глубин. Даже население небольшого государства мог бы он приручить, но с помощниками.
Избить поначалу, до потери самого себя, и готов цирковой номер…
Вышагнул из-под переплета Гоша, чудила и неугомон, потеснив прочих героев.
– Отчего лошадь скачет? Кнута боится? Ей хочется скакать, лошади, наперегонки с ветрами. Птица – отчего поет? Тебя порадовать? Ей надо выслушать себя, птице, жить тогда захочется. Петух топчет курицу, предаваясь любовным занятиям, – чтобы курятина у тебя не переводилась? Петуху самая сласть.
– Поясни, Гоша.
– Мы не мыслители, друг мой, не Руссо-Монтени. В ощущениях наша сила. Вот и ощущай, черт побери!
– Рад бы, да как?
– Подстегивай воображение. Поощряй живость натуры. Семя вырабатывай в избытке: пусть будет. Которые вокруг – не застегивают у рубашки верхнюю пуговку. Ты не застегивай две.
– Зачем, Гоша?
– Нараспашку наша свобода. Иной не предвидится.
Закрыли границы, ввели прописку, подключили мощные свои заглушки, ощетинились локтями. Мир скукоживался на глазах с неявной подпиской о невыезде, врачи на приемах добавляли свое.
– Вы не бегайте, – советовали. – Ходите себе потихоньку.
– Вы не загорайте, – остерегали. – Вам вредно.
– Водку, – запугивали, – ни-ни. Пиво тяжелит. Кофе волнует. Молоко пучит. Мясо возбуждает.
Но мой брат не сдавался. Он бежал по универмагу, обгоняемый и обгоняющий, а за дальним прилавком стояла старая продавщица, глядела жалеючи.
– Не завезли, – говорила, и он шел назад, чтобы повторить всё сначала.
Вставал затемно у магазина, жался в густой толпе, бежал наперегонки по лестницам к нужному ему прилавку.
– Не завезли, – говорила продавщица, и сердце выпрыгивало из горла.
Были у брата знакомые в толпе.
Были соперники на дистанции.
Попадались и редкие счастливцы, которые захватывали единственные экземпляры.
Через недели попыток окрепли ноги, установилось дыхание: брат добежал третьим, а завезли их четыре штуки. Он купил радиоприемник «Рига-10», под завистливые взгляды обделенных отнес домой, сидел возле него ночами, прорываясь через заглушки.
Та же история, с иным завершением.