И престарелый Кирилл Викентьевич ощутил на своей спине чьи-то настойчиво подталкивающие руки, жаркое дыхание на затылке, – впечатлительным людям вредит богатое воображение…
А как он начинал юность свою, Кирилл Викентьевич, как он ее начинал, дай Бог всякому!
Легкий характером, живой интересами, для которого читать, что дышать, удивленный и взволнованный теми малостями, что для других пустяк, небрежение, ухмылка вослед.
Он вырос в интеллигентной семье с врожденной порядочностью, верой в справедливость, которые пронесли идеалы сквозь смуту, кровь, голод и жестокость. И глаза открытые, сердце доверчивое, безвольную ямочку на подбородке – знак обреченности. Таких только и бить, таких только и гнуть, на шею садиться – только к таким! Сколько их осталось – наивных? Как им выжить – доверчивым? Где они гниют – искренние? «Здравствуй, племя, младое, незнакомое...»
В его анкете всё было неверно. Социальное происхождение. Национальность. Место рождения. Имя отца-матери. Звали его не Кирилл, а Карл, не Викентьевич, а Вильгельмович, – лишь фамилию он сохранил, фамилию своей семьи, на которую не поднялась рука.
– Вы из каких будете? – спрашивали его. – Не из тех ли?
– Нет, нет... – торопился. – Я из мещан.
В разговоре можно отказаться, при допросе отпереться, но анкеты... анкеты добивали его своими подвохами, западней, угрозой хилому материальному благополучию. В ящике письменного стола свято хранилась ветхая копия первой анкеты, с которой всё началось, его ответы на их вопросы, и он старательно переписывал с нее в новые опросные листы, сверял до буковки.
За веком пара настал век электричества и анкет, а они менялись, изощряясь в хитрых вопросах, не прощая ошибок, одним своим видом вызывая мелкую оскорбительную дрожь. И Кирилл Викентьевич бежал к зятю, знаменитому Игнату Никодимову, большому начальнику по строительной части, поступал по его указке.
Он спрашивал, нельзя ли ему... Игнат говорил: «Нельзя». Он спрашивал, не опасно ли будет... Игнат говорил: «Опасно». Он спрашивал, не стоит ли... «Не стоит». И Кирилл Викентьевич вписывал в первую свою анкету новые ответы на новые их вопросы, опасаясь расхождений в мелочах, в досадных мелочах, за которыми не уследишь. В них, в мелочах – наша погибель.
Сказал – в который раз – Игнату Никодимову:
– Я снова к вам... Я по делу.
– По делу? Ну-ну. Какое же у вас дело?
– Да она. Всё она. – И одними губами: – Анкета. Еще одна...
Никодимов взял ветхую, протертую на сгибах бумагу, проглядел профессионально:
– Заполняйте. Как здесь.
– Заполним, – согласился Кирилл Викентьевич.
– Про деда с бабкой можно опустить.
– Опустим.
– Про царскую армию убрать.
– Уберем.
– Про оппозицию тоже.
– Сделаем.
Он соглашался, Кирилл Викентьевич, он всегда соглашался. Такая у него привычка. И если не требовали сверх меры, это уже счастье.
– Анкета, – осмелел. – Старая…
– Ну?
– Довоенная...
– Вижу.
– Веяния иные...
– Веяния иные, – согласился Игнат. – Сущность та же. При коммунизме отомрет государство, но анкета останется. Уяснили?
– Уяснил.
– Прожили свое – и ладно.
Кирилл Викентьевич подковылял поближе:
– Хотелось бы... Самую правду… Карл Вильгельмович, немец, лютеранин, из купцов первой гильдии, учился в Гейдельбергском университете, сочувствовал кадетам, два брата в Америке – шестьдесят лет не видел...
– Вы что, – перебил Игнат, пугаясь, – под монастырь хотите меня подвести?
А он подрагивал от волнения, слеза копилась в глазу:
– Хоть на камне. На могильном... Можно написать?
– На камне? – переспросил Игнат.
– На камне...
– На кам-не... – протянул задумчиво. – На камне можно.
Он и просветлел.
Человек дня и человек ночи…
…они разные.
Сберечь бы в себе полуденный свет, уберечься к старости от помрачения разума, входя в мир через светлые ворота, через светлые его покидая.
Он приходил в гости, Лазуня Розенблат, с трудом одолевая лестницу, приносил фруктовый тортик за восемьдесят четыре копейки.
– Я провинциален, – говорил в свое оправдание. – Я очень провинциален.
В ящике моего стола схоронился голубой альбом с бордовым тиснением.
«Ученика московского коммерческого училища 2-го параллельного класса "А" Лазаря Розенблата в Москве».
Два слова для тебя –
Люби и не забудь меня!
От искренне любящей мамы
Лазуня Розенблат – мой родственник.
У его дедушки было первогильдейское право: «Розенблатъ и С-нъ, торговый дом, Никольская, 11. Номер телефона 30–64».
Купцы первой гильдии Моисей Львович Розенблат и сын Яков держали магазин часов и золотых изделий неподалеку от Красной площади. Станете искать, вот вам примета: аптека по соседству‚ знаменитого на всю Москву Феррейна Владимира Карловича‚ магистра фармакологии.
«Розенблатъ и С-нъ» представляли в России французские и швейцарские фирмы‚ жили на Пречистенском бульваре‚ дом 21. Моисей Львович скончался заблаговременно‚ не испытав горечи потерь, – после революции всё их состояние‚ хранившееся в банках‚ ухнуло в общую прорву.
Яков Розенблат и жена его Софья уехали за границу; с собой захватили чемоданчик изрядного содержания, с которым не пропадешь. Софья и Яков оказались на редкость проницательными: пришел к власти Ленин, а они в Берлине‚ пришел Гитлер, а они в Хайфе. Связи с ними не было‚ могилы родителей затерялись – искать некому.
Ха-ха-ха! Два стиха.
Хи-хи-хи! Все стихи.
От Кати Мак-Гилл
Купеческий сын Григорий Розенблат‚ бунтарь-ниспровергатель с гимназической скамьи, вихрастый‚ должно быть‚ и запальчивый, рано порвал с семьей и ушел в революцию. Был журналистом‚ печатался в «Правде»‚ до ареста сумел не дожить‚ разбившись в показательном перелете Москва-Дальний Восток. Похоронен с почетом на Новодевичьем кладбище‚ замурован в стене: от ворот направо.
Купеческая дочь Анна Розенблат уехала с родителями в Германию‚ вышла замуж за немецкого коммуниста, вместе с ним вернулась в Союз. Коммунист сгинул в лагерях‚ а Анна выжила и после отсидки – в телогрейке, кирзовых сапогах – затаилась в испуге в приволжском городе Кинешма. Когда выяснилось, наконец, где умерли родители, Анне побоялись про то сказать‚ чтобы не добить старуху.
Купеческий сын Лазарь Розенблат не уехал с отцом-матерью‚ желая увидеть социальный эксперимент. Жил в малой комнате родительской квартиры на Пречистенском бульваре‚ которая стала коммунальной; соседи называли его Лазарь Яковлевич‚ а для близких он был Лазуня. Добр, ласков и приветлив, мягок и покладист, проживал на грошовых достатках‚ проедая остатки хрусталя-фарфора бывшего торгового дома «Розенблатъ и С-нъ»‚ в котором состоял внуком.