Мила закрывает рот ладонью.
– Что ты наделала? – шепчет она, словно Дорота стоит рядом, в своем заляпанном едой переднике, с убранными в тугой пучок тронутыми сединой волосами.
Мила слышала разговоры об увольнениях среди прислуги: некоторые бежали из страны до того, как она оказалась в руках немцев, а некоторые уходили просто потому, что семьи, в которых они работали, были евреями. Но она даже не рассматривала возможность, что Дорота ее бросит. Селим хорошо ей платил, и она казалась искренне довольной своей работой. Они ни разу не сказали друг другу плохого слова. И она обожает Фелицию. Но еще важнее то, что за прошедшие десять месяцев, пока Мила пыталась справиться с новым для нее материнством, Дорота стала для нее не только служанкой, она стала наперсницей, другом.
Мила медленно садится на кровать, матрас Дороты стонет под ней. «Но что же я буду делать без тебя?» – думает она. Глаза медленно наполняются слезами. Радом в состоянии хаоса, сейчас ей как никогда нужен союзник. Мила опирается ладонями о колени и опускает голову, чувствуя, как от тяжести головы тянет мышцы между лопатками. Сначала Селим, братья, Адам, а теперь Дорота. Ушли. Где-то глубоко прорастает зернышко паники, и пульс Милы учащается. Как она прокормится в одиночку? Солдаты вермахта показали себя извергами, и непохоже, чтобы они собирались уходить в ближайшее время. Они осквернили прекрасную кирпичную синагогу на Подвальной улице, ограбили ее и переделали в конюшни; они закрыли все еврейские школы; они заморозили банковские счета евреев и запретили полякам вести с ними дела. Каждый день бойкотируют еще один магазин: сначала это была булочная Фридмана, потом магазин игрушек Бергмана, потом ремонт обуви Фогельмана. Куда ни посмотри, повсюду висят красные флаги со свастикой, расклеены плакаты «Иудаизм – преступление» с отвратительными карикатурами, изображающими крючконосых евреев, на окнах надписи Jude, как будто еврейство – это какое-то проклятье, а не часть личности человека. Часть ее личности. Раньше она назвала бы себя матерью, женой, одаренной пианисткой. А теперь она просто-напросто еврейка. Она больше не может пойти куда-то не став свидетельницей, как кого-то травят на улице или выволакивают из домов, грабят и избивают ни за что. Все, что она считала само собой разумеющимся, например прогулки в парке с Фелицией – да и просто выйти из квартиры, – теперь небезопасно. В последнее время именно Дорота покупала продукты, забирала почту в отделении, носила записки ее родителям на Варшавскую улицу и обратно.
Мила таращится в пол, слушая тихое тиканье часов в коридоре, звук уходящих секунд. Через три дня Йом-Киппур
[28]. Хотя это не имеет значения: немцы разбросали по городу листовки с распоряжением, что евреям запрещено совершать обряды. То же самое они сделали и в Рош ха-Шана, однако Мила нарушила запрет и после наступления темноты пробралась к родителям. Позже она пожалела об этом, когда услышала рассказы о других, совершивших то же самое и попавшихся. Одного мужчину, ровесника ее отца, заставили бежать по центру города, держа над головой тяжелый камень; другим приказали тащить металлические каркасы кроватей из одного конца города в другой, а по дороге били метровыми дубинками; одного юношу затоптали. Мила решает, что на этот Йом-Киппур они с Фелицией будут поститься у себя дома, одни.
«Что же теперь будет?» По щекам текут слезы. Она тихо всхлипывает, не в силах вытереть глаза и нос. Мила обводит комнату взглядом, она знает, что должна быть в ярости – Дорота ее бросила. Но она не злится. Она в ужасе. Она потеряла единственного человека под своей крышей, которому могла доверять и на которого могла полагаться. Человека, который, похоже, лучше нее понимал, как заботиться о ее ребенке. Мила жалеет, что не может спросить у Селима, что делать. В конце концов, это Селим настоял, чтобы они наняли Дороту, когда Фелиция только родилась и Мила сходила с ума. И теперь Мила снова в кризисе, но без твердой руки мужа, чтобы направлять ее. Реальность ситуации обрушивается на нее, и Милу бросает в дрожь: ее безопасность, а вместе с ней и безопасность Фелиции, теперь полностью в ее руках.
К горлу подступает тошнота, Мила чувствует ее вкус, резкий и едкий. Желудок скручивает спазмом, когда перед глазами мелькает несколько картин. Первая – фотография, которую она видела в «Трибьюн» вскоре после захвата Чехословакии: рыдающая моравская женщина покорно вскидывает руку в нацистском приветствии; вторая – сцена из ее кошмаров: военный в зеленой форме вырывает Фелицию у нее из рук. «О, Боже милостивый, прошу, не дай им забрать ее у меня». Милу тошнит. Рвота с влажным звуком приземляется на линолеум между ее ступнями. Зажмурив глаза, она кашляет, борясь с новым приступом тошноты, а заодно и сожаления. «И о чем ты только думала, когда торопилась создать семью?» Когда она забеременела, они с Селимом были женаты меньше трех месяцев. Тогда она была уверена, что больше всего на свете хочет ребенка. Много детей. Целый оркестр детей, бывало, шутила она. Но Фелиция оказалась таким беспокойным младенцем, и материнство отнимало больше сил, чем она ожидала. А теперь война. Если бы она знала, что еще до первого дня рождения Фелиции Польша может прекратить свое существование… Милу снова рвет, и в этот ужасный, неприятный момент она понимает, что делать. Когда Селим уехал во Львов, родители уговаривали ее переехать обратно на Варшавскую улицу. Но Мила предпочла остаться. Теперь эта квартира была ее домом. И кроме того, она не хотела быть обузой. Она сказала, что война скоро закончится. Селим вернется, и они начнут с того места, где остановились. Они с Фелицией справятся сами, и, кроме того, у нее есть Дорота. Но теперь…
Тишину нарушает плач Фелиции, и Мила вздрагивает. Вытерев рот рукавом халата, она сует записку Дороты в карман и встает, придерживаясь за стену, когда комната начинает кружиться. «Дыши, Мила». Она решает, что уберет позже, и осторожно перешагивает через лужу на полу. В кухне она прополаскивает рот и брызгает на лицо холодной водой.
– Иду, любимая! – кричит она, когда Фелиция снова плачет.
Фелиция стоит в кроватке, крепко держась за перекладину обеими ручками, одеяло валяется на полу. Увидев мать, она радостно улыбается, показывая четыре крохотных прорезавшихся зуба – по два на верхней и нижней десне.
Плечи Милы расслабляются.
– Доброе утро, сладкая девочка, – шепчет она, подавая Фелиции ее одеяльце и вынимая ее из кроватки.
Два месяца назад, когда Мила перестала кормить ее грудью, Фелиция начала спать всю ночь. Получив дополнительный отдых, мать и дочь преодолели кризис; Фелиция стала более счастливым ребенком, а Миле больше не казалось, что она на грани нервного срыва. Фелиция обнимает маму за шею, и Мила наслаждается тяжестью дочкиной щеки и теплом у своей груди. «Вот о чем я думала, – напоминает она себе. – Об этом».
– Я держу тебя, – шепчет она, придерживая ладонью спинку Фелиции.
Подняв голову, Фелиция поворачивается к окну и показывает маленьким пальчиком.
– Э? – тянет она; такой звук она издает, когда ее что-то заинтересовало.