Я обернулся так резко, что на мгновение повис в кромешной темноте – почти уже не во сне, точно еще не наяву, а когда наконец сумел разглядеть и комнату, и стол, и людей, то увидел, что говорящая смотрит прямо на меня. Ее глаза плотоядно поблескивали. Она поджала губки, провела ладонью по вывалившейся из лифа груди и проговорила:
– В молодости сокрыта большая ценность, главное не прогадать, вручить, кому следует. А дальше… женское дело нехитрое.
Я выбежал прочь до того, как комнату заполнил визгливый хохот. Сидящим за столом житейская наука пришлась по вкусу, я же вспыхнул от злости и отвращения. В детской заливалась слезами моя Нора – преданная всеми, обруганная, заклевещенная. Мерзкая Китти не стоила ни единой ее слезинки, но как доказать это дому, который продолжал равнодушно поскрипывать, будто под крышей его не перемалывалась в труху еще одна невинная жизнь? Скорее! Скорее по лестнице, прочь от захламленных подвалов, прочь от прокопченного этажа прислуги, где зубоскалят и пьянствуют, как на любом человеческом дне.
Скрипучие ступени мелькали подо мной, я чувствовал, как от напряжения подкашиваются ноги, но это больше не удивляло меня. Я забыл, что все кругом – сон. И люди внизу – сон, и лестница эта, и потемневшие от времени картины в тяжелых рамах, и пыльные ковры, и пустынные коридоры, и двери, и сам воздух, и сладковатый запах тревоги в нем, словом, все, что окружало меня – сон. А главное, напрочь вылетевшее из моей пульсирующей головы, было осознание, что Норы, которую я так рвался спасти, тоже не существовало. Если бы я вспомнил это, то не устоял бы на ногах – рухнул бы, кубарем скатился с лестницы, и на самой последней ступени я бы проснулся. Истерзанный и больной, но проснулся бы. Только я не вспомнил. Разумеется, я не вспомнил.
Стоило вбежать по лестнице, как по ушам ударил гул. Я пошел на него, как слетаются к свету мотыльки – бездумно и слепо, на одном безотчетном желании. Знакомый коридор встретил меня тревожной полутьмой, свет больше не лился из детской, ни единого шороха не доносилось оттуда. Один только гул в ушах, и ничего больше. Я осторожно приблизился, стараясь не попадаться на глаза спящему портрету, он продолжал презрительно щуриться в темноту. Прижимаясь щекой к двери, я затаил дыхание, готовый слиться воедино с ее шершавостью и древесным теплом.
В детской было тихо, лишь изредка раздавались слабые стоны, да чуть слышный шепот твердил мерно и заунывно, а что – не разберешь. Я все не решался постучать. Торчал у двери, как последний дурак, телом чувствуя время, ускользающее мимо. Сколько осталось ночи? Как скоро меня разбудит мерзкий писк будильника, обращая сон сном?
Дверь распахнулась бесшумно, а может, это я ничего не слышал за гулом, что вибрировал сразу во всем теле. В детской было темно и душно. Опушенный балдахин скрывал кроватку, но стоны, доносящиеся из-за него, не оставляли сомнения – простывшая на ветру Китти возится там среди подушек, мечется в жару, мучается и плачет. Стоя на коленях у ее изголовья, застыла Нора. Черное платье, смиренно сложенные в молитве руки, низкие каблучки стоптанных туфель. Она обернулась, только когда я прикоснулся к ее плечу – теплому, острому, по-птичьи хрупкому.
– Ты… – Мокрые ресницы тяжело опустились и поднялись, будто она сомневалась, а не снится ли ей все это.
Стоило оценить иронию, но сердце мучительно сжалось. Я рухнул рядом, схватил ее влажные руки – молитвенно покорные, слабые, прижал к губам.
– Не плачь, не плачь, – бестолково твердил я, не зная, чем утешить ее. – Девочка поправится, все пройдет.
Нора горестно всхлипнула, покачала головой.
– Госпожа никогда не простит меня, не забудет, что я натворила. Китти – жемчужина, позднее дитя, последняя отрада. Хозяин сгинул в пучине, исчез, будто и не было. Все, что осталось после него – дом и Китти. А я не углядела, не совладала с детским капризом… Как я могла? Как?
Мне нечего было ответить. Я вдыхал запах ее волос – сладость и тревога, я слушал ее голос – слезная хрипотца, глубина тембра, я ощущал ее пальцы у своих губ – влажные и теплые. И я жил, и она жила. И даже спящая за балдахином девочка была настоящей.
– Тихо-тихо, – только и сумел прошептать я, а она всхлипнула еще отчаянней, обхватила меня, прижалась, безнадежно скуля, как побитый зверек.
– Она выгонит меня на улицу! Я никогда не отмоюсь от позора! Кто согласится взять себе воспитательницу, не уследившую за одной-единственной девочкой? Я умру в нищете… Я пойду продавать себя за краюху хлеба… – Она отстранилась, глаза ее покраснели от слез. – Что же мне делать? Скажи, что мне делать?
«Ей нужен человек большой, весомый, чтобы от гнева хозяйского уберег. Обогрел, приголубил. Вот такого искать надо.» – Эхом прозвучал во мне чужой ответ.
– Я не знаю. – Даже во сне я не нашел сил быть честным, слишком уж больно это, слишком тяжело.
Пауза затянулась. Нора ломала пальцы, все глубже погружаясь в отчаяние, я молчал, мучаясь тишиной. Время шло, приближалось утро. Первой сдалась Нора. Ладонью отерла мокрое лицо, пригладила волосы, поправила строгий воротничок платья.
– Мне понятно твое молчание, – наконец сказала она, перебирая поднятые с пола четки, темные зерна, стертые по бокам, щелкали резко и громко, как удары хлыста. – Ты боишься предложить то, в чем я нуждаюсь. Не стыдись. Твой страх оправдан… Убежать со мной из дома, где есть и кров, и стол… Я не стану просить тебя, хоть и готова броситься в ноги, умоляя. Но нет. Ты был ко мне добр, клятвы не связывают нас…
Она бормотала бессвязно, я не мог разобрать и половины сказанного ею, но понимал – в своем горе Нора совсем заплутала, потому и просит о помощи не того, кто на самом деле мог бы ее спасти, а меня. Меня. Безумца, поверившего в сон. Поломойку, как наяву, так и здесь, в скрипучем доме, равнодушном к слезам своих обитателей.
– Но пообещай, что подумаешь о нашем побеге. – Нора отбросила четки, ее руки подрагивали. – Прочь! Прочь из дома в мир настоящий, живой, бескрайний. Представь, только мы с тобой и сотни дорог под ногами. Выбирай и иди. Одна я не сумею, ни за что не решусь. Но вместе! О, вместе нам не будет страшно… Обещаешь представить себе ее – нашу новую свободную жизнь?
Я почти не слышал слов, гул нарастал с каждым мгновением, тьма клубилась между нами, осталась только ее ладонь, сжимающая мою. Нора просила о невозможном. Я мог убежать отсюда в любой момент, она же – плод моего воображения, была заперта, безнадежно и крепко. Откуда было знать ей, что о помощи она молила тюремщика? Что мог я ответить на ее несуществующие слезы, пусть и кажущиеся настолько живыми, что мысли мои обращались раскаленной лавой?
– Обещаю, – пробормотали лживые губы, и губы, выдуманные тут же впились в них, яростно, благодарно, жадно.
Весь день я томился желанием, стыдился сам себя, и не мог думать ни о чем, кроме податливого тела Норы в своих руках. Но стоило обнять ее, стиснуть пальцами, стремясь проникнуть сквозь ткань, кожу и плоть в жаркое ее нутро, как за балдахином принялась ворочаться чертова Китти.