Но в этот раз кресло-качалка пустовало. И на кухне никого не было.
На плюшевом диване в кабинете лежал лишь пульт.
И только через какое-то время она появляется в своей спальне и направляется к комоду, который прекрасно видно из окна. Она открывает верхний ящик и, как обычно, роется в самой глубине, но ничего не достает. Его там нет, если я правильно поняла, что она там искала. Мама стоит у комода и выглядит так, словно хранила там что-то важное, но оно исчезло и не возвращается, как бы она ни стремилась это найти. И я решила сделать это. Теперь мне предстояло отпустить ее.
Мама вытаскивает руки из комода, и в них ничего нет.
Она смотрит на фотографии, прикрепленные к бюро. Сейчас там так много моих. Когда она смотрит на них, мне интересно, что мама помнит и в чем уверяет себя.
Затем она закрывает ящик. Проходит мимо чемодана, который упаковала для меня той ночью. За все это время она не сдвинула его и на сантиметр. Уверена, в нем вся моя одежда аккуратно свернута в рулончики, а еще там как минимум десять комплектов нижнего белья. Уж она об этом позаботилась.
Мама выходит из спальни и идет по коридору, приближаясь ко мне.
Как мне этого хочется.
Когда она садится в кресло-качалку, то тянет за веревочку, чтобы зажечь свет, и меня охватывает то сладкое ликование, которое я испытываю всегда, стоит ей приблизиться к окнам. Мама босиком, а ее волосы откинуты на спину. Она стоит ко мне спиной, и я могу разглядеть завиток у ее уха.
Она поднимает книгу со столика, куда сама положила ее, но не прикасается к страницам. А потирает руки, словно озябла, хотя еще лето. Я посмотрела на месяц на календаре. Несколько лет она выбирала: Дега, или О’Кифф, или даже Дали, но на этот раз там вновь импрессионисты. Она дрожит, словно ей холодно, словно она забыла, что сейчас лето, что все начинается и заканчивается именно летом. Лето – время для переосмысления и освобождения. Летом, когда энергия переполняет воздух, ночь обладает огромным потенциалом, дороги свободны во все стороны, а небо почти всегда чистое.
Судя по тому, что написано на ее лице, она снова в том настроении. Мама перестала ухаживать за маленьким садиком у подъездной дорожки. И, скорее всего, забросила йогу. Иногда она часами сидит с книгой на коленях и даже не поднимает ее. Всякий раз, когда звонит телефон, она оживает и бросает на него взгляд, а затем словно сдувается еще до того, как отвечает. Словно знает, что человек, которому ей бы хотелось позвонить, никогда не поднимет трубку.
Я хочу, чтобы она поняла.
Хочу хоть как-то общаться с ней, как мы к этому привыкли.
И все, что ей для этого нужно – оглянуться через плечо. Мое дыхание может подсказать, что я здесь, а она моя мама, так что узнает меня. Кто, если не она? Хотелось бы мне, чтобы мои костяшки могли постучать по стеклу, чтобы я могла ударить так сильно, что оно бы разбилось. Но, возможно, это и к лучшему. Мне бы не хотелось ее пугать.
Я часто приходила сюда, но время пришло. Возможно, мне больше не удастся вернуться.
Я не знаю, где оставить его, чтобы ничто не испортило; и мне не во что его завернуть. Незначительные вещи, которыми я когда-то владела, такие как моя толстовка, давно исчезли.
Он такой же ужасный, как мне помнилось. Такой же ужасный, каким я увидела его впервые в галерее отца. Но, возможно, когда кто-то причинил вам боль и что-то украл у вас, а затем сохранил и выставил на продажу, вы не сможете успокоиться, пока снова этим не завладеете. Даже если она и не знала о его существовании, разве ей не хотелось бы заполучить его? Она может изрезать его или облить бензином и поджечь в костровой яме на заднем дворе. Она может закопать его в мусор на свалке или размыть краски до самого холста. Или она может вообще не увидеть себя на портрете.
Но я хочу, чтобы она знала, что может доверять мне даже сейчас, что я сберегу ее сердце.
Ведь знаю, мама пыталась защитить меня.
Я прислоняю портрет к стеклу. Но как только я прикасаюсь к нему – теплому и холодному одновременно, – то чувствую, как покалывает то место, где раньше ощущались пальцы, и мне приходится отступить назад. Я сражаюсь с ветром, чтобы не отлетать далеко.
Она встает. Ее глаза широко раскрыты. Клянусь, она видит меня. И мы переживаем этот мрачный момент вместе, сквозь время и пространство, сквозь стекло.
Мама тянется к двери. И быстро дышит. А я нет.
Но как только она открывает ее, то не смотрит на меня или в мою сторону. Она не здоровается и не приглашает войти. А наклоняется и тянется вперед. Ее рука так похожа с моей – те же пальцы, те же ногти, – по крайней мере так было раньше.
Она находит портрет и поднимает его. Мама знает, что это. Да и как она может не знать? Вот только я не уверена, что она понимает, кто принес его сюда.
Она осматривает задний двор. Прикрывает глаза рукой и вглядывается в темноту.
Я знаю, ей хочется окликнуть меня, но она этого не делает. Мама еще не готова признать это, произнести мое имя.
За домом лишь деревья, но она долго еще разглядывает их, как будто я могла как-то оказаться там и выйти к ней.
Мама крепче сжимает картину в руках и закрывает дверь, запирая ее на ночь. А затем долго возится с лампочкой, стараясь погасить ее, и направляется на кухню. Но и там не задерживается, а идет в гостиную. Она выглядит совершенно неуверенной в себе и не выпускает портрет из рук.
Я могла бы наблюдать за ней сквозь стекло всю оставшуюся ночь, если бы захотела. Могла бы поразмышлять, какие мысли у нее в голове, какие мостики вели от крыши к крыше, пока она не оказалась здесь.
Меня интересовало, о чем она сейчас думает, а еще о чем она думала тогда, стоя на самой вышине «Кэтрин Хаус». Поверила ли она Кэтрин? Знала ли, что опал поможет ей вернуться домой? Ожидала ли она, что в воздухе ее подхватит совершенно другое будущее, способное причинить ей боль, и, впившись ногтями в спину, унесет прочь? Или она упала случайно, по ошибке… и это привело ее к сегодняшнему дню?
Меня всегда будет интересовать это.
Я проторчу у окна дольше, чем следовало бы, вглядываясь в дом, но не отражаясь в стекле. А потом, когда почувствую, что готова, позволю ветру унести меня прочь.
Пассажиры
В глаза проникает полоса белого света, а в ухе раздается эхо: «Просыпайтесь».
И это будит меня. Вечерний поезд подъезжает к станции, мигают огни, колеса стучат, а пассажиры на сиденьях вокруг меня оживились и собираются на выход. Никто не объявляет по внутренней связи, что мы прибыли, лишь в окнах появляются платформы, как доказательство того, что до сердца Центрального вокзала совсем недалеко. Тени в туннелях очень четкие. А когда я прижимаюсь к стеклу, они колышутся от внимания к ним. По мере того как поезд приближается к ним, их головы поднимаются, а тела становятся больше, словно я держу самую яркую свечу у этого окна, на этом синем виниловом сиденье. Они должны были осознать, что я пришла.