– Давно наблюдаешь?
– Нет, это я шел.
– Далеко?
– Домой.
– О, Колька, ты дома не ночевал? Поздравляю.
– Нет. Спасибо. Нет. Я ночевал. Но ты меня поздравь, у меня день рождения, я к тетке за тортами ходил.
И приподнял белые короба.
– Она печет, и надо пораньше, в Москву везет, рано, на заказ, в Москву большой заказ, они дорогущие, ты таких не ела, ты приходи, я сегодня в семь. Я всех позвал, там все наши будут, человек двадцать точно, все придут.
– На двадцать не хватит.
– Они громады. Плюс от «Палыча».
– От «Палыча» неинтересно, от «Палыча» – минус.
– Приходи, Верочка.
– Зовешь ты меня, Колька, как-то странно, случайно, добрые люди загодя приглашают, а ты – вдруг, на ходу. Мне обидно.
Говорит Верка, что обидно, а сама глаза щурит, смеется, а в глазах зеленый кошачий огонь.
– Да я о тебе всё время думал, только о тебе и думал! Я даже ходил к дому твоему, постоял и ушел. Страшно.
– Так ты меня боишься?
– Ты надо мной смеешься.
– Ну, Колька, тогда тем более, не надо меня звать. Чего ж я тебя пугать буду? Ты там веселись. Танцуй.
Колька молчит, не умеет ответить. Верка уходит. Сейчас скроется в серой мгле.
– Вера, – зовет Колька, – там Димон будет.
Верка оглядывается.
– Вчера из Питера приехал.
Уходит Верка. Кричит из мглы:
– С днем рождения, Колька!
Хороший будет день. Жаркий, сухой. Дымный.
Адом пахнет – так Веркина мать говорит. Она смеяться не умеет, она от жизни устала. Лет ей немного за сорок, а кажется, что шестой десяток разменяла. И волосы никак не седые, темно-русые, гладкие, и лицо гладкое, а всё же ясно, уже давно человек на свете. Живет и тускнеет, убывает.
В доме их горел свет, и Верка удивилась, что так рано. Постояла у штакетника, наблюдая за окном. Сорвала со смородины листик, прожевала.
Ладно, чего стоять. В дом.
Они уж позавтракали, со стола не прибрали. И Верке вдруг понравилось, что на столе крошки, а на доске ломоть хлеба и нож, и пахнет кашей и кофе с молоком.
Мать только и буркнула:
– Явилась.
Много она не говорила, устала уже говорить бесполезные слова, всё только по делу.
Она вплетала бант Сонечке в косу.
Верка уселась за стол, намазала ломоть подтаявшим маслом. Мать на нее поглядела сердито. Сонечка стояла тихо, терпеливо, в голубом воздушном платье, косилась на свое отражение в приоткрытой зеркальной дверце шкафа. В зазеркалье было сумрачно, пахло оттуда лавандой, еще не наставшей осенью, а в комнате пахло га рью.
– Полей помидоры, полей огурцы, яблони. Картошку. Каша в кастрюле. Прибери посуду. Телефон не отключай.
– Ладно, ладно, конечно. Далеко вы?
– Только себя помнишь.
– Мы в театр идем, – сказала Сонечка.
– Да, точно.
– А после зайдем к Галине, – сказала мать, – у нее заночуем.
– Да я вспомнила, да.
– Не кури, гляди, спалишь дом, побираться пойдем.
Мать оставила Сонечку, выудила из зазеркалья жемчужно-серое, длинное.
Она одевалась, пудрилась бледной пудрой, надевала прозрачные, как ее глаза, серьги. Преображалась. Не моложе становилась, но другой, непривычной. Чужестранной. Прыснула из граненого флакона.
– И мне! – Сонька.
– Глаза зажмурь.
Зажмурила.
– Да всё уж, – сказала Верка, – открывай. Подойди, я тебе пояс поправлю. Вот так. Пахнешь вкусно, как бы там Серый Волк вместо Красной Шапочки на тебя не позарился.
– Зачем ты ее пугаешь?
– А я не боюсь!
– Сонька – новое поколение, ничего не боится.
– Разве что платье помять.
– О, Сонька, правда, что ли? А как же ты в автобусе поедешь?
– Я стоять буду.
– А в электричке? Целый же час!
– Буду.
– И в метро?
– Буду.
– А в театре? Там стоять не разрешат. Там спектакль не начнут, пока ты не сядешь. Зрители на тебя кричать станут.
Сонечка молчала. Покраснела, готовилась уже плакать.
– Она аккуратно сядет. Я помогу, ничего не помнется. И никто на тебя кричать не станет, не слушай ее, детка, пойдем, а то к автобусу не успеем. Воду еще надо взять на станции.
С порога Сонечка обернулась и показала Верке язык, а Верка ей показала кулак, маленький и крепкий.
Как же хорошо, как прекрасно, что они ушли, что сегодня воскресенье, и у нее нет дежурства, и целый день впереди, большой и круглый, как спелое яблоко.
Верка рухнула на диван и смотрела на затканный серой паутиной угол. Эта комната была у них и кухней-столовой (газовая плита, мойка, буфет), и материнской спальней (диван, шкаф), и чем-то вроде гостиной (две пары скрипучих старичков-стульев). У Верки и Сонечки имелась своя комнатушка (две койки, шкафчик, стол, пара книжных полок, короб с игрушками). В хорошие вечера они шептались, резались в дурака или в шашки, Сонечка переживала, когда проигрывала, и Верка охотно ей поддавалась. Впрочем, не всегда.
Верка лежала, ленилась, ей не хотелось двигаться, не хотелось разговаривать, даже с Вовкой, если бы он вдруг сейчас позвонил. Она уснула, проснулась, потянулась и осталась лежать. Она услышала, как кто-то стучит в дверь и входит (точно, дверь не заперта, входи, лихой человек). И всё равно лежала, не двигалась.
Шаги в терраске. По коридору. Стук в дверь. Верка молчала.
Дверь приотворилась, просунулась голова.
– Привет.
Верка не отвечала.
– Ты чего? Ты одна? Болеешь?
– Не знаю. А ты чего?
Не отвечая пока на вопрос, бывшая Веркина одноклассница Ирина прошла в комнату, села к столу боком, покатала крошку. Смотрела она на Верку сумрачно. Спросила:
– Ты идешь?
– Я лежу.
– Вечером. К Кольке.
– Не знаю. Нет.
– Хорошо, спасибо.
– Я думала, ты меня уговаривать будешь.
– Нет. Я отговаривать. Просить пришла, чтоб не ходила.
– Почему же?
– Ты знаешь?
– Нет.
– Знаешь.
– Ну а вдруг я не то знаю, ты скажи.
– Верка, ты змея.