Я поставил кружку на край стола, возле их скатерти-самобранки. Придвинул стул и уселся напротив. Они старались не обращать на меня внимания. Ели. Лариса сказала ему негромко, домашним голосом:
– Развалились голубцы все-таки.
Я сидел напротив них со своей кружкой. Улыбался. Хотя улыбаться было больно.
– Вкусно? – спросил я вдруг. – Можно попробовать?
Геннадий замер. Я вынул из его окоченевшей руки вилку. Подцепил в его судке кусок голубца, отправил в рот. Оба они смотрели, как я жую, и молчали. Голубец мягкий, и жевать было терпимо.
– Замечательно, – сказал я. – Очень вкусно. Прекрасно. Ваша жена прекрасно готовит, я так не умею.
– Это я готовлю, – глухо сказал он.
– Потрясающе! – я подцепил еще кусок. – Великолепно. Я бы на вас женился.
Он смотрел на меня со страхом, она – с ненавистью.
Я подобрал последний кусок, проглотил. И нацелился вилкой в ее судок.
– Можно?
– Нет, – жестко сказал она и дернула судок к себе.
– Вы мне прямо глаза прожгли, – сказал я. – Зеркало моей души прожгли и оказались внутри, а не снаружи. Это, знаете, почище секса. Такая близость.
Я обратился к нему:
– Она вам изменила сейчас. Со мной.
Геннадий сидел жалкий, потерянный.
Я внезапно спросил Ларису:
– У вас была кличка в детстве? А у меня была. Ванька Мокрый. Чтоб вы чего не подумали, это цветок. Я написал в сочинении, что у нас дома на подоконнике растет Ванька Мокрый. Вот какие сокровенные подробности вы теперь обо мне знаете! Как честный человек вы обязаны ко мне переехать.
Я глотнул чаю. Поставил кружку на стол. Поднялся. Вышел из кабинета. Я был как будто пьян.
8. Вечерний театр
Темнело. В доме напротив зажигались огни.
Мне принесли кофе. Но я его не пил. Я очень устал. После обеденного перерыва из меня будто душу вынули. Я стал равнодушен к своей судьбе – так примерно.
Хотя и нет ни души, ни судьбы, это только в литературе они появляются, самый главный вымысел. Литература – сказка о реальности, придание реальности смысла и значения, прекрасного или ужасного, возвышенного, уродливого, хотя бы какого-нибудь; не смысл, тоска по смыслу. Любое слово, написанное на бумаге, произнесенное или скрытое, – оправдание реальности.
Мне и самому темна эта мысль, я не хочу ее додумывать. Я сижу в кафе у окна. В доме напротив горит уже много огней. Электрических, а может быть, и газовых тоже, если у них газовые плиты, в этом доме. Мне безразлично, какие там плиты. Какие там живут люди. Я слишком представляю всех этих людей. Они толпятся передо мной, мне тесно с ними, я их прогоняю, они меня не слушают и стоят упрямо перед глазами. Вчера я звонил по номеру, который мне дал костоправ. «Анатолий Иванович», – представился мне сухой голос. Он не захотел со мной встретиться, ограничился телефонным разговором. Расспросил, выслушал и дал рекомендации. И я готовился их исполнить.
Я сидел опустошенный перед черным кофе, он поблескивал, подрагивал, внизу проходила линия метро, и всё здание подрагивало, вся улица, и черный кофе, который уже давно перестал пахнуть, остыл. Коснуться губами холодного кофе – всё равно что коснуться покойника. Жизни нет.
Около восьми я подозвал официанта и попросил счет.
Я перешел улицу и приблизился к зданию, которое наблюдал из окна кафе. За первым подъездом была черная полуподвальная дверь. Я позвонил в нее, и замок щелкнул, отворяясь. Слева от двери сидел охранник за низким школьным столом. Лампа освещала большие руки. Они лежали без дела. Кажется, он вообще не заметил, что я вошел. На всякий случай я остановился и сказал, что мне назначено.
– Арт-терапия, – зачем-то я уточнил.
– По коридору направо, – сказал он. И записал у себя в журнале: «арт-терпапия». Ручка казалась спичечкой в его лапе. Но удивительно изящно он выписывал буквы. Легкие они у него выходили, стройные, но чуть-чуть непристойные, как подвыпившие балерины, если можно представить таких.
– Гардероб у вас есть? – спросил я.
– Нету.
И я направился узким, бедным коридором.
В небольшом, десять рядов, зале освещена была только сцена. Я различил на ней дощатый пол и узкий длинный стол. За ним сидели двое, мужчина и женщина. Не знаю, видели ли они меня из круга света, ведь я стоял внизу, в темноте.
Они сидели молча за столом, не переговаривались, не двигались. Я даже подумал, не манекены ли это. Но женщина повернула вдруг голову и посмотрела, сощурившись, в темный провал зала.
Я направился к сцене тесным проходом. По правую руку, в зале, разглядел темную фигуру и приостановился. Женщина произнесла со сцены:
– Нельзя побыстрее? Ждем вас десять минут.
– Часы отстают, – отвечал я миролюбиво.
– Так поставьте их правильно. У нас почасовая оплата, между прочим.
Я почему-то ожидал, что доски сцены будут скрипеть под моими ногами, но они молчали, не выдавали. Я приблизился к столу, лампа висела над ним низко, сосредоточенно.
– Садитесь, – приказала женщина.
– Где?
– Мест много.
– Анатолий Иванович будет?
Она указала глазами в темный зал.
– Занятия по арт-терапии веду я. Анна Игнатьевна, к вашим услугам.
Она сидела с торца, а я устроился за длинную, свободную часть стола, лицом в зал. Плешивый, средних лет мужчина был от меня по левую руку, но через стол, лицом к мне, спиной к черному провалу. Мне увиделось в этом его положении какое-то особенное спокойствие, устойчивость. Мне было бы неуютно иметь за спиной черный провал, из которого смотрит на меня так никогда и не увиденный мной Анатолий Иванович.
– Вам успокоительное назначено? – спросила меня Анна Игнатьевна.
– Нет. Я его раньше принимал. В разных видах. Бесполезно. Тупею. Не могу работать. Даже детективы не могу смотреть. Путаюсь в сюжете, как в лабиринте. Переход улицы становится невыполнимой задачей.
– Очень хорошо, – сказала она. И обратилась к плешивому:
– Виктор.
Он сидел, погруженный в себя, в свое состояние, но на голос женщины тут же отреагировал, вынул из кармана блистер с таблетками, выдавил одну на ладонь, рассмотрел с брезгливым любопытством, как я бы рассмотрел жука, и торопливо закинул таблетку в рот. Перед каждым из нас стояла бутылка с водой. Он отхлебнул из своей. Вытер ладонью мокрый рот.
Анна Игнатьевна тоже приняла таблетку. При этом лицо у нее было строгое и сосредоточенное. Затем она вынула из сумки очки в толстой черной оправе и насадила на узкий нос. Достала из сумки листочки, разгладила, распределила на три худосочные стопки. Одну подтолкнула через стол мне, другую – мужчине.