– Эльза, пока у нас гостят бабушкины знакомые, тебе лучше находиться за перегородкой. Если ты будешь сидеть тихо, я, приходя домой, смогу тебя выпускать.
Я бы охотно задержался, чтобы поболтать с нею о том о сем, как у нас повелось, но мне нужно было скрыться с глаз долой, пока она не начала задавать вопросы о том, что наверняка разъедало ее изнутри. Поэтому я вынес грязную посуду, затем тазик для умывания и в конце концов ночной горшок; еще один день прошел – и ладно.
Зато следующим вечером мне повезло куда меньше: Эльза огорошила меня своим вопросом, как только я расстегнул рюкзак и засунул туда руку.
– Скажи, Йоханнес, ты принес мне газету?
– Собирался ведь! – Я хлопнул себя по лбу. – Как чувствовал: что-то забыл.
У меня в голосе не было ни тени фальши, но на лице Эльзы я заметил скепсис.
– Впереди выходные, ну и балбес же я! Нельзя заставлять тебя ждать до понедельника. Сбегаю прямо сейчас, может, еще найду где-нибудь, а? Наш район словно вымер, а в соседнем наверняка есть газетный киоск. Думаю, дождь уже перестал.
Вспомнив, очевидно, вчерашний день, она решила дать мне поблажку. Чем дольше я настаивал, тем больше она успокаивалась, и наоборот.
– Ты уверена? – спросил я. – А то давай сбегаю, правда. Если поспешу, бабушка, думаю, потерпит. Я не заставлю ее долго ждать.
Ее взгляд смягчился; доверие было восстановлено. Но настроение у меня совсем упало: да, за счет своего блефа я выгадал еще двое суток, но такие игры не длятся вечно. И прийти на помощь могло разве что чудо. Если предстоящие выходные давали мне возможность пораскинуть мозгами, то эти же два дня грозили метаниями в лабиринте безысходности – оставалось только проломить в нем стену.
Суббота выдалась дождливой и унылой. Поляки ушли в четыре часа утра, свернув спальные мешки: из одного торчало зеленое бутылочное горлышко.
– Твоя физиономия – единственное, что требуется здесь слегка оживить, – сказала Пиммихен. – Сходи прогуляйся. Молодому парню не пристало сидеть дома и с часов пыль сметать.
– К твоему сведению, на улице дождь.
– Дон Жуана это бы не остановило – ни тысяча капель дождя, ни тысяча женских слезинок.
Наклонившись, она потянулась за моей сметкой, с точным расчетом застонала и проговорила:
– Никто не собирается отнимать у тебя работу. Мне просто нужно подвигаться, чтобы разогреть мускулы.
Я попытался от нее отделаться, но, куда бы ни пошел, она тащилась за мной по пятам, наугад размахивая перьевой сметкой. Временами бабушка не поспевала за моим шагом и начинала спотыкаться, тыча пучком перьев в воздух над мебелью. Исподтишка косясь в мою сторону, она мурлыкала мелодию, которую я никак не мог вспомнить. Не то «Половецкие пляски», не то «Венгерские танцы», а может, даже наш Vogelfänger
[59] – в музыке я не силен.
– Ты забыл мне сказать, как ее зовут, – будто бы мимоходом обронила она и стала мурлыкать дальше.
– Кого?
– Твою барышню.
– Она пока что не моя барышня.
– Стало быть, это не она дожидалась тебя наверху?
– За кого ты меня принимаешь? Неужели я бы привел в дом девушку за твоей спиной? Она не какая-нибудь распутница.
По ее ошарашенному виду я понял, что она просто надо мной подтрунивала и теперь не может взять в толк, почему я так взвился.
– Боже праведный, – сказала она, покачивая головой. – В последний раз ты на моих глазах так разошелся в три года, когда отказывался купаться.
– Увидишь снова эту барышню и поймешь.
– Я ее знаю?
– Ты знаешь о ней.
– Надо думать, она из хорошей семьи?
– Смотря как понимать «из хорошей семьи». Из приличной или известной?
– У нее вообще есть имя?
– Пока нет.
– А инициалы?
– Нет-нет, Пимми.
– Сглазить боишься, что ли? Брось, пожалуйста, к чему эти предрассудки? Скажи первую букву ее имени.
После некоторых колебаний я сдался:
– «Э».
Пройдя через всю комнату, Пиммихен отперла свое бюро и бережно подняла цилиндрическую крышку. Ее кружевной рукав зацепился за инкрустацию, и, пытаясь высвободиться, Пиммихен оторвала кусочек шпона розового дерева; она надула губки, изящно положила его в верхний ящик, чтобы кто-нибудь когда-нибудь подклеил, и вытащила какую-то книжицу.
– Так, посмотрим. Двадцатое мая – Эльфрида?
– Нет, – ответил я, не зная, смеяться или досадовать.
– Двадцать третье июля – Эдельтрауд. Какое трогательное имя, правда? Эдельтрауд. «Благородная вера».
Тут я побагровел до кончиков ушей: до меня дошло, что она читает католический именослов, – вряд ли господин и госпожа Кор сверялись с этим источником перед крещением дочери… впрочем, какое там крещение… нет-нет, откуда?
– Ну хватит, Пиммихен, прекрати.
– Уже подхожу к концу. Ну-ка, помоги… шрифт мелкий, зрение никудышное. Вот здесь что написано: святая Эмилия, святая Эдита?
– Ни то ни другое.
– На «Э» не так уж много имен. А, вот еще: святая Элисавета. Она была дочерью какого-то венгерского короля в тринадцатом ве…
Я вырвал именослов у нее из рук, сунул обратно в ящик, запер бюро, а ключ забросил на ее секретер – чтобы не достала.
– Наверное, нет, – с лукавым блеском в глазах сказала она. И после этого называла Эльзу «Эдельтрауд».
Те выходные я помню во всех подробностях – как будто это было вчера. Настоящее и прошлое слились воедино; я вырезал отдельные моменты по мере их следования, а потом и вовсе отсекал их от реального мира, чтобы отправить в далекое, неуязвимое царство прошлого. Так начался обратный отсчет. Будь у меня такая возможность, я бы остановил время, но время – самый изощренный вор: оно в конечном счете прибирает к рукам все – и ложь, и правду.
Стук дождевых капель по крыше создавал особый уют; сидя вдвоем с Эльзой, я слушал ее рассказы о живности, обитающей на земле. Например, если бы мы, люди, были задуманы в виде черепах, как изменилась бы наша жизнь? Для сравнения она сказала: представь, что мы ходим по земле, а наш дом перемещается вместе с нами, на наших спинах, – неудобно, конечно, но есть в этом большие преимущества. Строительством домов заниматься не нужно, бездомных не существует, каждый день можно обеспечивать себе новый вид из окна, и в этом мире ты повсюду дома, а значит, не существует границ и связанных с ними кровопролитий. Когда она сказала «наш дом», «на наших спинах», меня захлестнула какая-то теплая волна, как будто у нее и у меня появились четыре ноги и мы стали единым целым, пусть даже одной черепахой.