– Печально, что у тебя такие настроения. Может, ты бы предпочла, чтобы нас разгромили? И ничуть бы не огорчилась, если б они уничтожили бабушку, а заодно и весь этот проклятущий дом? Лишь бы уцелела твоя жалкая шкура, да?
– Прости. Я совсем другое имела в виду, честно.
– Еще вопросы есть?
Помолчав, она робко спросила:
– А какова судьба евреев?
Я не сомневался: под «евреями» она в первую очередь подразумевала Натана, и меня пронзила ревность.
– Их всех выслали.
– Куда?
– На Мадагаскар. – Такое я слышал несколько лет назад на тренировках по выживанию; этот слух был очень живуч.
Покачав головой, она выговорила:
– Да ладно тебе, Йоханнес.
– Это правда.
– Всех до единого?
– Кроме тебя.
– Чтобы они там нежились на солнышке?
– Очень может быть. Мне неизвестно, чем живут люди на Мадагаскаре.
– Их выслали в Сибирь, где лютые морозы, – на каторжные работы. Добывать уголь и другие полезные ископаемые, разве нет?
– Тебе ясно сказано: на Мадагаскар. Не веришь – не спрашивай.
Как же я ее ненавидел, эту неблагодарную эгоистку, и в то же время жаждал услышать хоть слово, способное развеять мою неудовлетворенность и обиду. Больше всего мне хотелось ее любить – или хотя бы выразить это простым жестом. Но вместо того чтобы прильнуть ко мне и найти утешение, она шагнула мимо и вжалась спиной в книжный шкаф. Это было последней каплей; я вылетел из комнаты.
Но через пять минут не выдержал, распахнул дверь и, передразнивая ее голос, заскулил: «Спасибо тебе, Йоханнес!» Она свернулась калачиком в кресле моего деда, и, вопреки моим ожиданиям, без книги, а иначе я бы закатил ей скандал. Пытаясь скрыть пустоту во взгляде, она ответила с такой искренностью, на какую я даже не рассчитывал:
– Спасибо тебе, Йоханнес.
Какое-то время я не решался давать Эльзе лишнюю свободу, чтобы у нее не возникало желания высунуться на улицу и окинуть взглядом окрестности, – ее непременно засек бы кто-нибудь из соседей, и что потом? Передо мной возникло безумное видение: как будто она, не сдержав своих чувств, мечется по дому, всплескивает руками, захлебывается хохотом. Тогда Пиммихен подумает, что к нам в дом попала умалишенная. Думаю, Эльза даже не догадывалась, что я хожу сам не свой и временами таскаю у Пиммихен таблетки снотворного, чтобы хоть как-то успокаиваться не только по ночам, но даже в дневное время.
Какой же у меня случился шок, когда я впервые увидел пустую комнату и решил, что Эльза выбросилась из окна. Нашел я ее там, где меньше всего ожидал (и где посмотрел в последнюю очередь), – за перегородкой. Так она поступала еще не раз, пугая меня до полусмерти. Заявляла, что там ощущает себя лучше, надежнее, а в просторной комнате как-то теряется и паникует.
– Что толку мне отсюда выбираться, – говорила она, – если в любой момент нужно быть готовой нырнуть обратно?
Прошел не один месяц, прежде чем она взяла за правило целые дни проводить в комнате, однако ночью все равно забивалась в свой чулан. Даже когда она привыкла к двуспальной кровати, я порой видел, как она дремлет на полу, запустив одну руку за перегородку. Этот прежде ненавистный застенок стал для нее, похоже, верным другом.
Неверно будет сказать, что я мучил Эльзу: по моему убеждению, я ее защищал. Прежде всего у нее, насколько я мог судить, все погибли: за ней не могли прийти ни родители, ни даже Натан, вообще никто. Ясное дело: у нее остался только я. Меня не покидали картины тех ужасов, которые могли с ней произойти за стенами чулана. Так что решение держать ее взаперти казалось разумным, взвешенным, справедливым. Мы оба осиротели, но с нею был я, а со мной – она. По моим ощущениям, та ответственность, которую я когда-то взял на себя, давала мне право и дальше нести ответственность за Эльзу. А помимо всего прочего, я любил ее так, как не смог бы никто другой, вот и все.
Забыл упомянуть: мне прислали уведомление о необходимости восстановиться в школе. Не только мне, но и всем моим сверстникам и ребятам постарше: по мнению свыше, никто из нас не получил должного образования, то есть нас считали недоучками, что было крайне унизительно. Значит, в будние дни мне предстояло бо́льшую часть времени проводить вне дома, хотя каждый выход за порог вызывал у меня содрогание – а о контактах с посторонними и говорить нечего… Помню, как во время визитов патронажной сестры я преувеличил бабушкины недомогания в надежде получить освобождение от занятий. Женщина посоветовала мне нанять сиделку; пришлось сказать, что бабушка по причине крайне тяжелого характера не выносит присутствия посторонних.
Стоит ли удивляться, что патронажная сестра пришла в замешательство. Буквально за минуту до этого я охарактеризовал Пиммихен как лежащую в беспамятстве старушку за девяносто, дрейфующую между жизнью и смертью. Пришлось спешно добавить:
– В те редкие мгновения, когда приходит в себя.
– Ничего страшного. – Она подавила смешок. – Нам не привыкать. Оставь мне запасной ключ – я направлю к ней приходящую санитарку, пусть заглядывает пару раз в день.
– В этом нет необходимости, мы справимся своими силами. Не настолько же она немощна.
Я противоречил каждому своему слову. Патронажная сестра сообщила, что у них в штате социальной службы есть даже две санитарки; попятившись назад, я забормотал какие-то бессвязные отговорки. Женщина заулыбалась и объяснила:
– Первый день всегда самый трудный. Потом они подружатся!
От дома до средней школы, находившейся возле церкви Святого Егидия, было добрых пятьдесят минут ходу. Вену я знал как свои пять пальцев, но на всякий случай взял у Пиммихен старый путеводитель по городу, ведь многих зданий больше не существовало, да и таблички с названиями улиц отсутствовали. В какой-то момент я попробовал сориентироваться, придерживая страницу локтем, чтобы ее не закрыл (и не вырвал) ветер; мимо шла стайка расфуфыренных француженок, они умолкли, чтобы вволю на меня поглазеть. В их глазах читалось: «побежденный», «поверженный враг», «идиот, поверивший идиоту». На улице, не защищенный ни стенами, ни крышей, я таким и был.
Путь мой лежал мимо дворца Шёнбрунн, вокруг которого зияли воронки. При всем их уродстве природа брала свое: из земли безоглядно пробивалась трава, и недели через три эта территория уже напоминала поле для гольфа. Какой-то старик с бородой, длинной, как шарф авиатора, читал проповедь, хотя ни один из тысячи четырехсот залов дворца не пострадал. Зато в кровле образовалась пробоина (единственная), в результате чего осколками повредило фреску под названием… каким? «Апофеоз войны»! Тем самым, говорил проповедник, Господь Бог посылает нам весть о скором конце света. Мы должны прервать все свои дела, упасть ниц и покаяться! В Штефансдом, освященный много веков назад в честь святого Стефана, небесного покровителя Вены, попала бомба. Еще один знак! Старик завладел вниманием горстки британцев, ни один из которых, впрочем, не пал ниц. Во дворце, на который имели виды русские, желавшие оставить его себе в прямом и переносном смысле, размещался штаб английской оккупационной зоны. Я невольно отдал должное англичанам: они без лишнего шума проводили реставрацию занимаемого ими здания – восстанавливали бронзовые детали, знамена и прочее. В отличие от русских, которые с помпой отливали каждый блок бетона или прикручивали на место перила моста.窗