– У Оксанки вообще черная полоса началась, – добавила Ирка. – Мы эту историю так просто не оставили. Соболихе после дискотеки кое-кто хорошенько накостылял за тебя!
– Кое-кто? – спросила я, посмотрев с подозрением на Третьякову. Зная ее воинственный настрой…
– Но я ни при чем! – подняв руки, быстро сказала Третьякова.
Тогда я перевела взгляд на Амелию. Сколько раз она обещала «начистить физиономию» Соболь.
– Не смотри на меня так! – засмеялась Амелия. – Я тоже ее пальцем не тронула. К сожалению.
– Да это все Дианка, – сказал Никита, кивнув в сторону смущенной Рудневой.
– Диана? Ты? – поразилась я.
– Ну да! – Руднева покраснела.
– Там такие кошачьи бои были! – восхищенно добавил Даня. – Еле их растащили. Соболь за все хорошее досталось.
– Еще и за Наташу Сухопарову! – добавила Ирка. – Да и к Рудневой она теперь лезть точно не будет.
– Пусть только попробует! – сурово сказала Амелия.
– Да уж, вы там не скучаете, – со смехом покачала я головой.
Амелия обняла Диану за плечи.
– Но это еще не все Дианкины победы, – довольным голосом проговорила Циглер, будто она была заслуженным тренером, а Руднева – ее подопечной, будущей олимпийской чемпионкой. – Помнишь, Вер, я ей давала совет поговорить с родителями? Они ведь приехали на родительский день. Диана меня послушалась.
– Да, кажется, лед тронулся, – призналась Руднева. – По крайней мере, тот день был одним из самых счастливых и спокойных за последнее время.
Марк сказал, что, вернувшись домой, тоже решится на важный разговор. Я же вспомнила свои чувства, которые испытывала накануне. Тогда загадала, чтобы этот родительский день никогда для меня не наступил. Чуть не накаркала…
Вскоре в палату вошла пожилая медсестра.
– Время посещений закончилось! Давайте-давайте, ребятки. Завтра еще можете прийти.
Когда друзья ушли, медсестра молча положила мне на тумбочку апельсины и в ту же вазу впихнула букет ромашек.
– А это от кого? – удивленно подняла я голову.
– Заходить не стали, попросили не распространяться и просто передать, – сварливо ответила медсестра.
Папа теперь звонил намного чаще, чем прежде. Сказал, что тетя Соня готовит комнату к моему возвращению и будет проводить со мной все время до его приезда…
Мама тоже звонила и плакала в трубку. В последний раз получилось особенно надрывно:
– Вера, я считала тебя уже большой, самостоятельной девочкой, но ты такой ребенок… Ты мой ребенок, Вера. Самый любимый. Вера, я так по тебе скучаю. Прости!
– Да, мам, да, – терпеливо отвечала я, разглядывая на тумбе букет полевых цветов. Фиолетовые, желтые, розовые лепестки…
Слова «люблю», «простила», «скучаю» застряли комком в горле, поэтому я преимущественно отмалчивалась.
– Если бы я была рядом, ничего бы этого не случилось. Но как отец мог отпустить тебя в какой-то лагерь? Мы оба недосмотрели за тобой, дочка. Мы ужасные родители. Я – ужасная мать! Вера, если бы с тобой случилось самое страшное, я бы себя никогда не простила. Я и сейчас не могу себя простить…
– Ладно, мам, перестань.
– Вера, когда тебя выписывают? Я прилечу! Я постараюсь отпроситься с работы и обязательно прилечу.
– Не надо, мам, уже ничего не надо.
Но мама, казалось, меня не слышала. Она выла в трубку и страдала точно так же, как выла бы, наверное, Лидия Андреевна, если б Люся совершила задуманное и оказалась на моем месте…
Положив трубку, я уставилась в белый потолок. Была рада, что нахожусь в палате одна, потому что стеснялась своих слез и вообще обычно старалась не плакать. Но тут просто устала. Внезапно мне стало себя так жаль… Теперь я рыдала в голос, сжимая в руках телефон. Лепестки полевых цветов раздвоились и смазались в одно мокрое разноцветное пятно.
Глава двадцатая
Ребята навещали меня в больнице до конца смены. Договорившись с директором о графике «дежурств», приходили по очереди, по двое. Диана и Ирка рассказывали все последние лагерные сплетни: кто с кем танцевал, кто кого приревновал, кто с кем поссорился… Ирка трещала о вожатом Боре, а Диана о его друге-сокурснике, который на последней дискотеке «та-ак на нее посмотрел…».
Амелия приходила вместе с Марком. Циглер сидела у моей кровати и читала свои любимые сказки. Читала выразительно, по ролям, да так забавно, что мы с Василевским покатывались со смеху.
В один из последних дней, перед выпиской, в палате появились Даня и Никита. Парни долго топтались у порога, не решаясь войти. Я удивленно смотрела на замешкавшихся ребят.
– Знаю, вам нужно будет поговорить, поэтому можно я первый? – наконец произнес Даня. – Вера, я не займу много времени.
Однако Даня продолжал стоять на месте, разглядывая на полу солнечных зайчиков от зеркала, висевшего на стене. Я выжидающе сверлила Третьякова глазами, но тот все молчал. Тогда Никита усмехнулся:
– Ладно, общайся, я пока воду в вазе поменяю.
Яровой, взяв с моей тумбочки вазу с цветами, вышел из палаты, а Третьяков так и остался стоять у порога.
– Даня, я ногу сломала, а не попала в пасть к оборотню. Если думаешь, что я теперь вдруг буду кусаться…
– Ладно-ладно! – Третьяков, будто нехотя, подошел к моей кровати. Сел на стул. Вздохнул. – Слушай, а… Амелия. Она ничего про меня никогда не говорила?
Я широко улыбнулась и покачала головой.
– Не говорила.
– Понятно, – снова страдальчески вздохнул Даня. – Вер, я по ней с ума схожу.
– Уверена, что ты ей нравишься, – сказала я, вспомнив, как после общения с Третьяковым Амелия становилась мечтательной и задумчивой. – Но это так. Дружеский секрет.
– Серьезно? – просиял Третьяков.
– Ну да…
– Понимаешь, Вер, она ведь… необычная. Впервые меня заинтересовала такая девчонка. Я даже не знаю, как к ней подкатить.
– Просто будь собой, – посоветовала я. – У тебя ведь до этого неплохо получалось к девчонкам подкатывать? Рано или поздно и эту крепость возьмешь. Только не обижай Амелию…
– Знаю я всю эту вашу девчачью солидарность, – поморщившись, начал Третьяков.
– При чем тут солидарность? – решила отшутиться я. – Просто за твое здоровье беспокоюсь.
– А-а-а, – протянул Даня, – ты об этом.
Вспомнив обо всех увечьях, которые Амелия успела нанести Третьяковым, мы с Даней переглянулись и рассмеялись.
В палате появился Никита. Поставил вазу на место и выразительно посмотрел на друга: мол, все, Даня, уматывай. Довольный Третьяков поднялся со стула и, пятясь к двери, громко произнес: