Сабина понесла Кроля в спальню Парсифаля. Ее спальня находилась наверху. Сабина обосновалась здесь еще до кончины Фана, поскольку помощь требовалась постоянно и уезжать на ночь к себе все равно не получалось. И потом – дом ведь был такой большой. Она сменила четыре комнаты, прежде чем облюбовала себе эту. А в другой устроила мастерскую. Перетащила туда рабочий стол и архитектурные макеты. Поздним вечером, обиходив и уложив обоих мужчин, Сабина, сидя на полу, клеила крошечные ясеневые деревца, изображавшие аллею, которая в свое время потянется к комплексу офисных зданий.
Света Сабина не включила и шла на ощупь, трогая стены рукой.
– Когда будете меня хоронить… – завел однажды разговор Парсифаль. Это было за завтраком, наутро после их свадьбы. Он ел яйцо в мешочек.
Сабина попыталась его прервать:
– Конечно, это добрый знак, что ты можешь так спокойно об этом говорить. Внушает оптимизм. Но сейчас – рановато как-то. У нас еще полно времени.
– Я бы хотел, чтобы хоронили меня, как это принято у евреев, – в тот же день до заката. Твои соплеменники – народ более практичный, нежели мой. Католики выставят тебя в гостиной и лежи там неделю, пока все соседи не налюбуются!
– Перестань!
– И не хочу, чтобы все швыряли на мой гроб комья грязи. По мне, так это гадость!
– Хорошо, комья швырять не будем.
– Не думаю, правда, что евреи так уж одобряют кремацию…
– Ты не еврей, так что какая разница?
– Мне просто не хотелось бы оскорбить чувства твоих родителей. – Парсифаль зажмурился, потянулся. – Как думаешь, придет Джонни Карсон на мои похороны? Было бы шикарно. Интересно, правда, помнит ли он меня вообще.
– Должен помнить…
– Серьезно? – просиял Парсифаль. – Я был страшно влюблен в Джонни Карсона.
– Ты был влюблен в Джонни Карсона?
– Раньше я стеснялся в этом тебе признаться, – разоткровенничался Парсифаль. – А теперь, видишь, раз мы муж и жена, я рассказываю тебе буквально все!
Спустив на пол кролика, Сабина зажгла свет. Кровать была не застелена. Утром Парсифаль лежал в постели до тех пор, пока мог терпеть головную боль, а потом они уезжали в спешке. Парсифаль был в темных очках и опирался на ее руку.
Сейчас ей предстояло выбрать одежду. Год и два месяца прошло, а белье Фана все еще лежало неразобранным в ящиках комода. Одежда Фана и Парсифаля занимала два больших шкафа-купе: костюмы, пиджаки, на проволочных вешалках – галстуки. (Распространялось ли на галстуки право собственности – или они были у них общие?) Белые рубашки наверху, под ними – светло-голубые, еще ниже – темно-голубые. Опустившись на колени, Сабина погладила разноцветные рукава.
Распорки для обуви все еще сохраняли форму ботинок. Свитера, рассортированные по составу ткани, были разложены по прозрачным акриловым коробкам.
Парсифаля нужно было во что-то одеть для кремации. В чем будут кремировать Фана, мужчины обсудили заранее. Выбранный костюм Парсифаль отнес к своему портному – ушить под размер Фана. Тот всегда говорил, что по ночам одежда растет.
– Какая разница, – тихо и сдавленно сказал потом Парсифаль Сабине. – Так ли, эдак ли – все равно сожгут.
Сабина закрыла шкаф и позвонила родителям.
– Шел! – вскричала мать, когда Сабина сообщила ей новость. – Парсифаль!
Сабина услышала, как отец спешит в спальню. До нее донеслись слова матери: «Бедная моя девочка!» – а может быть, только почудилось – мать отвела от лица трубку.
В телефоне что-то щелкнуло, и раздался голос отца:
– Ой, Парсифаль, Парсифаль… Он ведь еще ничего был…
– У него была аневризма, – сказала Сабина. – Это совсем другое.
– Ты в больнице? – спросила мать. – Мы сейчас приедем!
Отец уже плакал, а Сабина еще и не начинала.
– Я уже дома, – присев на край постели, она усадила на колени Кроля.
– Тогда мы едем к тебе, – заявила мать.
Сабина ответила, что уже поздно, она устала, а завтра предстоит масса дел. Кролик соскочил с нее и зарылся в простыни.
– Мы его любили, – сказал отец. – Ты и сама знаешь, Сабина. Он был славный мальчик.
– Без Парсифаля все теперь изменится, – добавила мать.
Пожелав родителям спокойной ночи, Сабина дала отбой.
Спальня мужчин располагалась в глубине дома – такая огромная, что могла бы служить гостиной. После смерти Фана Сабина с Парсифалем проводили здесь чуть ли не весь день: смотрели телевизор, ели китайскую еду из коробок, иногда даже репетировали фокусы перед зеркалом-псише, хотя к тому времени уже и не выступали. На прикроватной тумбочке – фотографии в рамках: Парсифаль властным жестом собственника обнимает Фана за плечи, оба улыбаются Сабине, которая держит камеру; Парсифаль и Сабина с Кролем позируют для рекламы; Парсифаль и Сабина на свадебной церемонии, рядом – родители Сабины. Было там и семейное фото Фана: его отец-француз и мать-вьетнамка; Фан в коротких штанишках и три крохотные девочки с круглыми черными глазенками – одна еще на руках у матери. Семейный портрет был парадным, постановочным. На лицах – лишь тень улыбки. Сабина забралась в постель с ногами, взяв с собой фото. Откинувшись на спинку кровати, принялась изучать лица на портрете, каждое по очереди. Все дети – вылитая мать, ни малейшего сходства с высоким светловолосым отцом, и вид у того – взволнованный, будто его лишь минуту назад познакомили со всей этой компанией. Сабина редко разговаривала с Фаном о его родных и даже не знала имен людей на фотографии. И вряд ли эти имена где-то записаны.
А вот Парсифаль наверняка их знал. Похоже, все, изображенные на этом снимке, умерли, хотя кто знает… Сабина ни в чем не была уверена. Она свернулась калачиком, прижавшись к мохнатой спинке кролика, и лежала так, чувствуя, как быстро-быстро бьется маленькое сердце зверька.
После похорон она переехала вниз, заняв спальню Фана и Парсифаля. Она спала в их постели, зарывалась головой в их перьевые подушки. Спала она, как спал и Парсифаль – почти круглые сутки, а когда не спалось, валялась в постели. В ванной она пользовалась их шампунем, их темно-зеленым мылом. Их громадными, точно скатерти, полотенцами. В комнате стоял мужской дух. Расчески, зубные щетки, крем для обуви – все это отныне несло на себе груз памяти. Только теперь Сабина осознала, как полон вещами этот дом, как велико доставшееся ей имущество. Она теперь ответственна за два принадлежавших Парсифалю магазина ковров, и за бессчетные свитера в шкафу, и за игрушечную мышь Фана – единственную игрушку, сохраненную со времен его вьетнамского детства, – мышь, глядевшую на Сабину с комода своими нарисованными глазами. В ее распоряжение перешли банковские счета, страховые полисы, акции, квартальные налоговые декларации и извещения, любовные письма, адресованные не ей, детективы в бумажных обложках, записные книжки с адресами. Сабина стала последним причалом, гаванью для всего накопленного и памятного, всех достижений и итогов, всего пережитого этими двумя, при том что к жизни одного из них она была причастна лишь косвенно. Но куда деть коллекцию открыток Фана, журналы с выкройками подвенечных платьев? Что делать с пятью картотечными шкафами, битком набитыми всевозможными компьютерными заметками на вьетнамском языке? Закрыв глаза, она представила себе, что умерли ее родители. Представила, как одиночество воплощается в бесконечных ящиках и коробках, хранящих достояние ушедших, как высится перед ней могильный холм из вещей – вечное напоминание о потере. Сабина теперь была накрепко связана с этим местом, неотделима от часа, когда умер Парсифаль. Но что будет, когда умрет она? Кто станет глядеть на семейное фото Фана и гадать, кем были все эти люди? А может быть, гадать и насчет нее, Сабины?