С этими словами он достал из кармана два блестящих дуката, вынул из-за пазухи нарядный индийский платочек и отдал это девушке. У той заблестели глаза от набежавших слез; она встала, положила дукаты на скамейку и молвила:
— Ах, заберите вы свои дукаты, мне от них только грустно, а вот этот нарядный платочек я буду носить и сберегу на память; через год, когда вы снова вернетесь в Хагу праздновать хёнснинг, меня вы уж, верно, больше не застанете.
И с этим словами девушка медленно пошла прочь; не заходя в трактир, она перешла через дорогу и скрылась из глаз.
Элис опять погрузился в сумрачные мечтания, и наконец, когда галдеж и пляс в трактире достигли яростного накала, он воскликнул:
— Ах, лучше бы мне покоиться на дне морской пучины! Никого-то у меня не осталось больше на целом свете, с кем бы я смог радоваться!
И вдруг совсем близко раздался позади густой и грубый голос:
— Знать, в свои молодые годы вы уже испытали большое горе, коли на пороге жизни, не успев ничего повидать, желаете себе смерти!
Элис обернулся и узрел перед собой старого рудокопа; гот стоял, прислоняясь к тесовой стене трактира, и, скрестив руки, смотрел на него сверху строгим и проницательным взором.
Элис посмотрел на старика долгим взглядом, и постепенно им овладело такое чувство, словно среди дикой, безлюдной пустыни, в которой он безысходно блуждал, перед ним вдруг предстало знакомое, дружественное видение с доброй и утешительной вестью. Собравшись с мыслями, Элис поведал старику, как погиб в бурю его отец, умелый и опытный рулевой, а сам он чудом тогда спасся. Оба его брата пали в сражении, и с тех пор он остался единственным кормильцем своей бедной, осиротелой матушки; богатое жалованье, которое он получал после каждого плавания в Ост-Индию, позволяло ему содержать старушку. С тех пор ему поневоле пришлось оставаться моряком, к этому делу он был приучен с малолетства и должен был радоваться, что так удачно попал на службу Ост-Индской компании. Нынешнее плавание выдалось особенно прибыльным, и каждому матросу досталось в придачу к обычному жалованью хорошее денежное вознаграждение; и вот Элис с полными карманами дукатов, не помня себя от радости, побежал в убогий домик, где жила его матушка. Прибежал, а там из окон выглядывают чужие лица; наконец ему отворила какая-то молодая женщина; узнав, кто пришел, она холодно и отрывисто сообщила Элису, что матушка его скончалась вот уже три месяца тому назад, а тряпки, какие остались после уплаты похоронных расходов, он может получить в ратуше. Кончина матушки, продолжал Элис, так истерзала ему сердце, без нее ему так одиноко, точно весь свет его покинул, точно остался он, всеми заброшенный, как моряк на скалистом рифе, беспомощный и бесприютный. Вся прошлая жизнь, когда он плавал по морям, представляется ему попусту растраченной, а уж, как, мол, подумаешь, что ради этого он покинул родимую матушку на милость чужих людей, и она умерла в одиночестве и неухоженная и никем не утешенная, тут он и подавно чувствует себя окаянным преступником и мерзавцем, лучше было не плавать по морям, а, сидя дома, зарабатывать на пропитание и ухаживать за бедной матушкой. Товарищи насильно затащили его на хёнснинг, да, признаться, он и сам надеялся забыться на буйном пиру и хмелем залить свое горе, но не тут-то было, в груди так и ноет, и кажется, что сейчас лопнут жилы и он умрет, истекая кровью.
— Полно, Элис, полно! — сказал старый рудокоп. — Скоро ты снова сядешь на корабль, а как выйдешь в море, глядь, все твое горе точно рукой снимет. Старики умирают, так уж повелось на белом свете, а твоя матушка, ты сам говоришь, получила избавление от злой недоли.
— Увы! — вздохнул на это Элис. — Увы мне! Никто не верит моей грусти, люди только бранят меня и говорят, что все это одна дурь да блажь; вот это и мешает мне жить на белом свете. — Море мне стало немило, жить мне тошно. Прежде у меня, бывало, сердце радовалось, когда корабль, распустив паруса, как птица летел по волнам, подхваченный ветром, плеск и ропот волн, хлопанье парусов, гуденье ветра в снастях — все было мне слаще музыки. Бывало, и я подхватывал вместе с товарищами удалую песню, а после, стоя на вахте в глухой полночный час, думал о возвращении и вспоминал матушку — то-то обрадуется моя голубка, когда встретит своего Элиса! — Эхма! Как я потом, бывало, веселился на хёнснинге! Но первым долгом спешил к матушке. — Прибежишь, высыпешь ей в передник все дукаты и разложишь перед ней все гостинцы, какие привез, — красивых платков да всяких заморских редкостей. А у нее на радостях глаза так и светятся; как посмотрит, так нет-нет и снова руками всплеснет. Уж так довольна моя старушка, так ей хорошо. А сама-то уже хлопочет, снует, словно мышка, и несет на стол лучший эль, который давно припасла, чтобы попотчевать своего Элиса. А вечером сядем мы с моей старушкой, и тут я начинаю рассказывать про удивительных людей, которых мне довелось повстречать, об их нравах и обычаях, о разных чудесах, какие перевидал за долгие странствия. Уж как она любила это послушать! А сама, бывало, расскажет о том, какие дива встречал мой отец, когда плавал на Крайнем Севере, и наскажет всяких страстей, я, хоть сто раз слышал эти матросские байки, а все, кажется, век бы слушал ее — не наслушался! — Ах, кто вернет мне эти радости! — Нет, с морем у меня покончено! — На что мне мои товарищи матросы, от них только и жди насмешек, да и откуда мне взять усердие к работе, когда не из чего стало утруждаться.
— Я с удовольствием слушаю ваши речи, юноша, — начал старик, когда Элис умолк. — Как, впрочем, уже несколько часов я все радуюсь, глядя на ваше поведение. Во всех ваших поступках, во всех словах выказывается детская кротость чистой натуры, склонной к самоуглубленному созерцанию, всевышнее небо одарило вас как нельзя лучше, но в моряки вы отродясь никогда не годились. Да и могла ли вам, тихонравному и даже склонному к унылости уроженцу Нерки — откуда вы родом, я сразу угадал по вашим чертам и по всему облику, — могла ли вам полюбиться удалецкая непоседливая жизнь моряка? Вы правильно делаете, решив от нее отказаться. Но ведь не сидеть же вам теперь сложа руки? — Послушайтесь моего совета, Элис Фрёбом! Отправляйтесь-ка вы в Фалун
[143] и будьте рудокопом. Вы молоды, полны свежих сил, из простых рудокопов перейдете в забойщики, потом в штейгеры и пойдете шагать выше и выше. У вас тугой кошелек, набитый дукатами, пустите их в дело, наживете еще больше, а там, глядишь, обзаведетесь домом, подворьем, купите пай в руднике. Послушайтесь моего совета, Элис Фрёбом, станьте рудокопом!
Внимая старику, Элис Фрёбом ощутил от его слов непонятный страх.
— Вот так совет! На что вы меня подбиваете? Покинуть широкое раздолье земли с ясным солнышком, с голубым простором небес, бросить все, что ласкает взор и тешит душу, и похоронить себя под землею, чтобы, зарывшись, как крот, в мрачной преисподней, копаться в потемках, добывая руду и металлы — и все ради презренной наживы?
— Вот оно! — воскликнул старик. — Вот оно, расхожее мнение! — Люди брезгуют тем, чего не могут осмыслить. Презренная нажива! Уж будто бы каторжная маета, которую порождает на земле торговля, лучше и почтеннее трудов рудокопа, который, следуя науке, усердной работой открывает потаенные кладовые земных недр. Ты говоришь о презренной наживе, Элис Фрёбом! — Как бы не так! По-моему, тут есть и кое-что повыше. Коли безглазый крот, повинуясь слепому инстинкту, роет землю, то может статься, что при тусклом свете горняцкой лампы человеческое око обретает ясновидение и обостренным зрением он все яснее начинает различать среди каменных чудес то, что сокрыто в заоблачных высях. Ты еще ничего не знаешь о труде рудокопа, Элис Фрёбом! Послушай же, что я тебе расскажу.