Я тоже смешался с многолюдной толпой, которую удивительный этот концерт собрал перед домом Креспеля, и должен вам признаться, что в сравнении с голосом незнакомки, с этой совершенно неповторимой манерой исполнения, с этими до самых глубин души проникающими звуками вялым и невыразительным показалось мне пение самых прославленных певиц, каких я слыхал на своем веку. Никогда бы и не мог я вообразить, что возможны такие протяженные чистые тона, что возможны эти истинно соловьиные трели, эти приливы и отливы, когда звук то взмывает и разрастается до органной мощи, то замирает и исходит легчайшим дуновением. Всех до единого околдовала сладостная истома, и лишь общий потаенный вздох пронесся в глубочайшей тишине, когда голос певицы смолк. Наверное, было уже за полночь, когда из дома послышалась резкая, возбужденная речь советника, другой мужской голос, судя по тону, его укорял, и спор их время от времени перебивался жалобным, будто сникшим девичьим голосом. Все резче, все возбужденней кричал советник, пока не впал в тот вкрадчиво-певучий тон, который вам уже знаком. Истошный вопль девушки прервал его, наступила мертвая тишина, а потом вдруг что-то загрохотало вниз по лестнице и наружу выбежал, рыдая, молодой человек, стремглав ринулся к стоявшей невдалеке карете, вскочил в нее и умчался прочь.
На следующий день советник появился в обществе чрезвычайно веселым и оживленным, и никто не отважился спросить его о происшествиях минувшей ночи. Домоправительница же, будучи выспрошена соседями, сообщила, что советник привез с собой молоденькую девушку, писаную красавицу, называет ее Антонией, и это она вчера так хорошо пела. С ними прибыл также молодой господин — верно, жених Антонии, уж больно он был с ней ласков, прямо надышаться на нее не мог. Но пришлось ему, бедняжке, тут же уехать — советник настоял.
Кем доводится Антония советнику, до сих пор остается тайною; ясно только, что он тиранит девушку самым возмутительным образом, охраняет ее, как доктор Бартоло в «Севильском цирюльнике»
[128] охранял свою питомицу, едва ли не запрещает ей даже к окошку подходить. Коли удастся ей иной раз упросить его вывести ее в общество, он не спускает с нее глаз, подобно Аргусу, и приходит в истинную ярость, если вдруг послышатся звуки музыки; а уж самой Антонии тем паче не дозволяется петь, она и дома-то теперь совсем не поет. Так и получилось, что ее пение той ночью стало среди городской публики как бы прекрасной волшебной легендою, возбуждающей чувство и воображение, и стоит какой-либо певице попытать счастья в нашем городке, даже те, кто вовсе не слыхал тогда Антонии, возмущаются: «Что еще за жалкая пискотня? Одна только Антония и умеет петь».
Можете представить себе, как после профессорова рассказа загорелся я мыслию непременно познакомиться с Антонией, — вы ведь знаете, сколь падок я на всякие такие фантастические истории. Разговоры публики об ее пении я не раз уже сам слыхал, но мне и в голову не приходило, что несравненная певица живет под боком, тут же в городке, опутанная злыми чарами этого сумасшедшего тирана Креспеля. Следующей же ночью я, натурально, услышал во сне волшебное пение Антонии, и поскольку она в великолепном адажио (смешно сознаться, но мне представилось, что я же его и сочинил) самым жалостным образом заклинала меня спасти ее, я, возомнив себя новым Астольфо
[129], преисполнился решимостью проникнуть в дом Креспеля, как в град Альцины, и избавить фею музыки от ее постыдных пут.
Однако все вышло иначе, нежели я предполагал: не успел я раза два-три повидать Креспеля и весьма оживленно побеседовать с ним касательно наилучшего устройства скрипок, как он сам пригласил меня к себе домой. Я навестил его, и он показал мне все свои сокровища — скрипки, коими он гордился. Их не менее тридцати висело в его кабинете, одну особенно отличали все приметы самой глубокой старины (выточенная львиная голова и прочее), и, вознесенная выше других, осененная висевшим над нею венком из цветов, она казалась королевою, повелительницей над всеми остальными.
— Эта скрипка, — ответствовал Креспель на мой вопрос, — редкостное, замечательное произведение неизвестного мастера, возможно, современника Тартини
[130]. Я совершенно убежден, что в ее устройстве есть нечто особенное, нечто такое, что, решись я ее разъять, открыло бы мне давно выслеживаемую мною тайну, но — можете смеяться надо мной сколько угодно — этот мертвый кусок дерева, которому лишь я, я сам, сообщаю жизнь и звучание, часто непостижимым образом заговаривает со мною из глубин своего существа, и когда я в первый раз заиграл на ней, у меня было такое чувство, будто я всего лишь магнетизер, сумевший пробудить сомнамбулу, которая теперь по собственному побуждению облекает в слова свои самые сокровенные мысли. Не подумайте, что я настолько тщеславен, чтобы придавать подобным фантазиям хоть малейшее значение, но не странно ли все же, что я так и не мог набраться духу и разъять этот жалкий мертвый обрубок? Однако сейчас я рад, что у меня не поднялась на него рука, ибо, с тех пор как Антония живет у меня, я иной раз играю ей на этой скрипке — Антония любит ее… очень любит.
Последние слова советник произнес с очевидной растроганностью, это придало мне смелости, и я воскликнул:
— О мой любезнейший господин советник, не соблаговолите ли вы сделать это в моем присутствии?
Но Креспель тотчас же скорчил свою кисло-сладкую мину и произнес вкрадчиво-певучим тоном:
— Нет, мой любезнейший господин студиозус!
Тем дело и кончилось.
Он потащил меня еще рассматривать всякие разности, частию совершенно ребяческие курьезы; наконец достал из одного ящичка тщательно сложенную бумажку и сунул ее мне в руки, сказавши весьма торжественно:
— Вы ценитель искусства, примите же от меня этот дар, и пусть он останется для вас вечным и бесценным напоминанием о нашей встрече.
При этом он, обхвативши мои плечи, стал мягко подталкивать меня к дверям и даже обнял на пороге. Собственно говоря, таковым символическим манером он попросту выставил меня за дверь. Когда я развернул клочок бумаги, я обнаружил там крошечный обрывок квинты
[131], не более осьмушки длиной, и запись: «Кусочек квинты со скрипки блаженной памяти Штемица
[132]; сия квинта была на ней в вечер его последнего концерта».
То, как грубо я был выпровожен за порог после упоминания об Антонии, как будто бы начисто лишало меня всякой возможности ее увидеть; но случилось иначе: когда я посетил советника во второй раз, Антония была в его комнате и помогала ему собирать скрипку. Внешность Антонии на первый взгляд не производила сильного впечатления, но вскоре уже невозможно было оторваться от этих синих глаз и милых розовых губ, от всего ее необычайно нежного и хрупкого облика. Она была бледна, очень бледна, но стоило собеседнику сказать что-нибудь веселое и остроумное, как в беглой милой улыбке пламенная алость приливала к щекам — и тут же угасала, оставляя лишь слабый мерцающий отсвет. Беседовал я с Антонией совсем непринужденно и не заметил решительно никаких аргусовых взглядов Креспеля, приписывавшихся ему профессором; напротив, он оставался совершенно в рамках приличий и даже будто не без одобрения следил за моей беседой с Антонией.