Первым молчание прервал не наш окружной президент, а Дарси Стейплз.
— Не нарушает ли это права человека, мистер Лайонс? Учитель рисования, да еще при служителе церкви, подвергает дискриминации собственного ученика.
— Это, по меньшей мере, недемократично.
— Может, подать на него в суд? В храме текут трубы… проводятся частные семинары.
— У меня есть разрешение, — пробормотал Лен. — Официальный документ из мэрии и отдела народного образования.
— Из мэрии? Нам Манхэттен не указ. Тебе, Ленни, требуется печать от Бронкса.
— Это абсурд, — сказала миссис Рэткарт. — Вы меня не запугаете. Вы бандиты, все до единого… а это ваша шалава.
— Как вы сказали — шалава? — переспросил Дарси. — Это миссис Фейгеле Чарин, мать пострадавшего мальчика.
Мама обворожительно оскалилась.
— Эта шалава сейчас выжжет вам глаза.
И чиркнула спичкой.
— Малыш, считай до трех.
Но я молчал. Пусть Розамунда и рисовала Ланселота Перри с помощью внутреннего ока, я не мог с ней так поступить.
— Я близкий друг мэра, — сказала Розамунда. — Я знакома с министром юстиции Соединенных Штатов.
— Ну и что, — сказал стоматолог. — Все равно без печати от Бронкса не обойтись.
— У мальчика стригущий лишай. Здесь ему не место.
— Он же не танцует в обнимку с другими детьми, — сказала мама. — Не целуется с ними, не трется головами. Что, зараза передается через карандаши? Мой сын восхищается вами и вашими рисунками. Мы все вами восхищаемся. Дарси, ты хоть раз пропускал новую серию «Человека-крысы»?
— Да я без Ланселота жить не могу.
— Куда до него Дику Трейси
[85] и Дональду Даку, — поддакнул наш окружной президент.
Не знаю, этот ли подхалимаж или же ярость в глазах мамы, но, на мое счастье, миссис Рэткарт передумала. Меня допустили к занятиям, и я малевал на оберточной бумаге. Нашу победу мы отпраздновали шампанским в «Конкорс-плаза». Дарси, мистер Лайонс, мама и я. Официантам запрещалось подавать алкогольные напитки шестилеткам. Но «Конкорс-плаза» принадлежал Дарси, и он распорядился, чтобы мне тоже налили.
— За Фейгеле, — провозгласил Дарси, — и нашего джентльмена-художника, будущего Рембрандта.
— Самое малое, — отозвался мистер Лайонс и раздавил свой бокал — на удачу.
Но в 1943-м удача от меня отвернулась. Миссис Рэткарт ушла, а Лен решил: чем хлопотать о печати Бронкса, лучше студию распустить. И я снова остался ни с чем. Компанию мне составляли разве что водяные бомбочки.
Стройбатовцы по-прежнему таскали у меня шляпы; Ньют с Взлом все время меня шпыняли.
— Лишайный, из-за тебя нашу студию закрыли. Твоя мама шалава и курва.
— Что значит курва?
— Курица — кто хочет, тот и вскочит, — сказал Ньют.
— Трется со всеми политиками, — сказал Вэл.
— Что значит трется?
Близнецы лупили меня по голове своими рулонами, но никто не вмешивался. Они ведь собирали для мистера Рузвельта консервные банки. Побывали с мамой в Белом доме. Пили чай с миссис Рузвельт — та обожала «Человека-крысу» и хранила рисунки с Ланселотом и Эммой Мартинс в своем секретере. А личный портной миссис Рэткарт скроил близнецам маленькие плащи-накидки — точь-в-точь такие, какие Рузвельт надевал, когда посещал какой-нибудь линкор.
— Спокойной ночи, Лишайный, — приговаривал Вэл, пока Ньют колошматил меня по плечам. — Приятных снов.
На дворе белый день, а я снова без шляпы. И тут ко мне подкатился какой-то мужчина, в руках у него была шляпная коробка. Бродяга, но элегантный. Костюм — словно из гардеробной Дарси, только обшлага замахрились и брюки явно давно глажки не видали. Туфли все в пятнах белой краски; на подбородке щетина. И щеки ввалились, как у Ланселота Перри. Я был так помешан на человеке-крысе, что спросил:
— Это ты, Ланселот?
Человек-крыса рассмеялся. И тут я увидел белые волосы под фетровой шляпой и узнал его — это же Чик Эйзенштадт, бывший мамин партнер по черному рынку, который много месяцев харчился в «Ливанских кедрах». Но в больнице он зачах. Утратил свой шик.
— Малыш, — обратился ко мне он.
— Меня теперь зовут Лишайный.
Он открыл коробку, а в ней — до краев бейсболок, их теперь только на черном рынке и купишь. Он достал огромную партию этих кепок, только на всех была эмблема «Сент-Луис Браунс», а эта команда ни разу не попадала на первенство страны. Ни один бронкский малец не стал бы носить бейсболку с «Браунами». «Брауны» — это отстой. Болельщики «Янки» выкидывали билеты, если в город наезжала команда из Сент-Луиса.
— Чик, — сказал я, — не могу я носить бейсболку с «Браунами». Меня арестуют.
— Не арестуют, — ответил Чики. — Я купил все это для тебя. Пусть теперь эти гаденыши хоть день и ночь у тебя бейсболки воруют — у тебя всегда будет новая под рукой.
— Но откуда ты узнал, что у меня лишай?
— Доктор Кац сказал. А еще я узнал, что шляпа у тебя на голове подолгу не держится. И раздобыл сколько смог.
Чик снял шляпу и натянул бейсболку с «Браунами». Не мог же я допустить, чтобы он в одиночку расхаживал по Конкорсу в бейсболке с такой эмблемой. В общем, я тоже запустил руку в шляпную коробку и обрядился в кепку с жесткой нашивкой «Сент-Луис Браунс».
Смотрелись мы как два сиротки. Люди, наверное, думали, что мы сбежали из психушки. Чик теперь мало бывал в «Суровых орлах». С его верблюдами-«ветеранами» мама встречалась у стоматолога. Как Чик допустил, чтобы его жена налетела на нас в «Ливанских кедрах», — вот что ее возмущало. Но Чик же был не виноват, что Марша Эйзенштадт назвала меня дебилом. Однако смуглая дама была того же поля ягода, что и отец. Не умела прощать.
Чик стал верблюдить сам на себя. Носил все, что нужно, то в шляпной коробке, то под рубашкой. А заодно, чтобы свести концы с концами, подрабатывал маляром. И дети, и жена дорого ему обходились. Он — в бейсболке и костюмах, день ото дня все более приходящих в негодность, — красил стены по всему Конкорсу.
Иногда Чик брал меня с собой на одну из своих работ. Сидя под стремянкой, мы ели сандвичи, слушали радио, потягивали русский чай из большой укутанной бутылки. Чик любил красить самой толстой кистью. Он свешивался с лестницы и, щедро капая мне на бейсболку, покрывал стенные просторы кремово-белой краской. А мне позволял малевать в углу тонкой кистью, которой много не навредишь. Потом мы, хохоча, закрашивали мои огрехи. Работал он быстро. Вскоре оба мы оказывались равно заляпанными белыми пятнами.
Он мне был как родной, и я думал: а что, если бы Чик женился не на страхе и ужасе школы «Уильям Говард Тафт», а на смуглой даме? Брал бы он своего сына на пикники под стремянкой, в парах растворителя и цементной пыли? Опасное это дело — сочинять себе нового родителя и новый комплект предков. Хватит с меня рода Палей-Чариных, та еще семейка.