— Фил, а что ж ты мне такие письма писал?
— А, — сказал он, — все я наврал. Думал, может, удастся тебя выманить. Мне так худо было одному, Мэнни. А потом я и сам поверил в свои россказни, и мне стало намного легче. Сам понимаешь. Ни с кем я там не встречался. Ни с женщинами, ни с кем.
Мне захотелось его придушить.
— В общем, Мэнни, — тут Фил лениво потянулся, — разбуди меня, когда стемнеет.
Но я схватил его за ноги и сбросил с кровати.
— Проваливай.
— Что? Мэнни, прекрати. Я устал. Потом, ладно? Оставим игры на потом.
— Проваливай!
Он обулся.
— Ты что, псих, Мэнни? Сначала обнимаешь, потом гонишь взашей. Я всего-то и хотел, что ночку переноче…
Я вытолкал его за порог и запер дверь на засов.
— Мэнни, — взывал он снаружи, — у тебя крыша поехала, точно тебе говорю. Пусти меня. Домой ужас как не хочется. Мэнни!
Он позвал меня еще раз, а потом ушел. Я с минуту постоял у двери, и вдруг меня накрыла паника. Что угодно, лишь бы не оставаться одному!
— Прости, — воскликнул я и распахнул дверь. — Фил!
Тишина. Я чуть было не ринулся за ним, но побоялся выйти из комнаты. Поэтому я снова запер засов, сел на пол и, не поверите, расплакался.
— Мэнни, — корил я себя, — ты король тупиц!
А еще лез в художники!
И вдруг, совершенно чудесным образом, в окне показалось лицо Фейгеле. Сначала я решил, что мне это снится, но тут я услышал ее мычание и понял, что это и в самом деле Фейгеле!
— Фейгеле, — позвал я, — постой, не убегай!
Но она вскарабкалась на крышу.
— Я им покажу, — сказал я и, схватив кисть, большой кусок картона и первые попавшиеся тюбики с краской, открыл окно и выбрался на пожарную лестницу. Оглядевшись, не шпионит ли за мной Хайми, я на цыпочках полез на крышу, крепко вцепляясь в металлические поручни и осторожно перебирая руками. Когда я глянул вниз, у меня закружилась голова и я едва не выронил один из тюбиков. Фейгеле играла позади веревки с бельем, и я тихонько подошел, сел прямо на крышу и пристроил картон на коленях. Минут десять я наблюдал, как она играет, а потом достал уголь и начал рисовать.
Увидев слетевшего на крышу голубя, Фейгеле принялась подражать его походке. Голубь немного поковылял — и Фейгеле поковыляла. Она смотрела на голубя и улыбалась, а я не сводил с нее глаз: она улыбалась совсем не как идиотка. Отнюдь. Ее лицо сияло, а улыбка была такой нежной и ласковой, что даже голубь, сбитый с толку, на мгновение замер. Она потянулась его погладить, но вдруг снова замычала, лицо ее стало грубым, улыбка утратила свою прелесть. Это снова была Фейгеле-идиотка, и голубь, взмахнув крыльями, перелетел на другой край крыши. Фейгеле тоже замахала руками и побежала вслед за ним.
— Фейгеле, Фейгеле, — закричал я, — вернись!
За моей спиной вырос Хайми со своими Маккавеями, и я понял, что через минуту здесь появится Кинг-Конг. Я выронил уголь и картонку и вприпрыжку припустил за Фейгеле. Голубь сидел на карнизе. Фейгеле подбежала к нему, мыча и взмахивая руками.
Хайми и Маккавеи стали подначивать:
— Полетай, Фейгеле, полетай!
Голубь еще помедлил на карнизе и торжественно слетел вниз.
— Полетай, Фейгеле, полетай!
Фейгеле стояла на карнизе, смотрела на голубя, и я увидел, что она плачет.
— Полетай, Фейгеле, полетай!
Она оглянулась на меня, потом ритмично замахала руками и — прыгнула с крыши. Я попытался схватить ее за ногу, но не сумел. Падая, она успела раз-другой взмахнуть руками, и на миг мне почудилось, что она и впрямь полетит, но тут раздался глухой удар о землю, и она замерла без движения. Откуда ни возьмись, прибежали коты миссис Геллер, стали лизать ее своими языками. Хайми и Маккавеи скрылись на лестнице, и я остался один. Коты внизу истошно орали.
Даже Кинг-Конг не сдержал слез, когда выбежал во двор и увидел Фейгеле. Миссис Геллер неустанно била себя в грудь, ее повязка то и дело сползала, выставляя на обозрение пустую глазницу.
— Нужно было ее отдать, — судорожно рыдала она, а Кинг-Конг, обняв, ее утешал.
Коты продолжали орать. Мне пришлось подписать семь разных бумажек, много раз повторить всю историю от начала до конца, и только тогда полиция уехала. Я пошел в свою комнату укладывать вещи. В нижнем ящике комода, куда я сам их и положил, отыскались голубиное яйцо и морковка, и я бережно спрятал их в вещмешок. И пошел вниз. Полночи я провел, скитаясь по улицам, сгибаясь под тяжестью вещмешка. И все бормотал себе под нос:
— Хочет Фил быть пилотом, пусть будет, а я с земли никуда. Я летать не желаю. Фейгеле, Фейгеле… Почему я не подписал ту бумагу?
На меня чуть не налетело такси, меня дважды останавливал полицейский. Подвыпивший моряк хотел угостить меня пивом, но я молча прошел мимо, и он дал мне пинка под зад, а я, не удержавшись на ногах, полетел в канаву. Моряк меня оттуда выловил, рассыпался в извинениях и всучил мне свою бескозырку. Эта бескозырка спасла меня, когда я отлил на улице и меня чуть не арестовали.
— Сбереги ее до Германии, — сказал полицейский и подмигнул.
Наконец я добрел до призывного пункта, сел на вещмешок и принялся ждать. Вокруг висели призывные плакаты. Дядюшка Сэм указывал на меня своим костлявым пальцем, и мне чудилось, что он твердит: «Фейгеле, Фейгеле, Фейгеле».
Человек, который молодел
Переводчик Бернштейн с опаской — вдруг там паук или крыса — шагнул на первую из сорока девяти ступеней, ведущих к Мишиной комнате. На двадцать шестой он остановился, достал из жилетного кармана скомканный носовой платок.
— Миша, Миша, — жалобно пробормотал он и, прижав отечную руку к груди, сосчитал пульс.
На голом его затылке пролегла длинная борозда. Бернштейн не сомневался: эти сорок девять ступеней его прикончат. Угораздило ж его связаться с издателями и поэтами. Дьявол побери эту лестницу!
Бернштейн вкрадчиво постучался к Мише. Волноваться не стоило. Если подождать подольше, Миша в итоге откроет. Чтобы убить время, Бернштейн разговорился сам с собой. Обложил проклятиями Мишу, издателя Попкина, себя — за то, что не стал галантерейщиком. Мысленно сварил Мишу с Попкиным, Пушкина с Перецом
[48], Гоголя с Шолом-Алейхемом в огромном закопченном котле. Внезапно дверь распахнулась, и перед Бернштейном очутилось бледное лицо. Кустистыми усами и раздвоенным подбородком Миша напомнил Бернштейну зловещего валета пик из самодельной колоды карт, виденной им однажды у одноглазого армянина.
— Ну? — сказал Бернштейн. — Войти-то можно?