Он долго смотрел на меня, потом сказал:
– Сожалениями горю не поможешь. Придется нам что-то срочно придумать.
И тогда я уселся прямо на каменный подвальный пол и, точно школьник учителя, стал слушать отца. А он, закурив новую сигарету, принялся мерить шагами пространство между висящими окороками и полками с земляничным вареньем; время от времени он, правда, что-то говорил, но так тихо, словно говорил сам с собой или просто размышлял вслух. Затем он обратился ко мне, и ни разу за всю мою жизнь я не слышал, чтобы отец говорил так хорошо и складно, как в ту ночь со мною. И он, между прочим, совершенно не заикался; он говорил так свободно и плавно, словно смерть тетушки Анны освободила его от заклятия, которое вечно заставляло его молчать.
– Я всегда очень сильно заикался, – рассказывал он. – Чуть ли не с рождения. И Анна вечно меня поправляла. Чтобы научить меня говорить как следует, она использовала любые возможные методы, кроме одного: обыкновенного сочувствия. Однако оно было ей совершенно не свойственно. Как, впрочем, и терпение. Ее методы состояли в том, чтобы без конца высмеивать меня и обвинять в тупости, так что каждый раз, стоило мне открыть рот, она словно объявляла мне войну. Она часто представлялась мне этакой злой курицей, которая склевывает слова прямо у меня с языка. Мне часто хотелось знать, был ли тот же недостаток и у моего брата. Но если и был, то его вылечили. А у меня была тетушка Анна. И потому я так и оставался – практически немым.
Отец улыбнулся и выпустил в воздух кольцо дыма. В свете масляной лампы это дымное кольцо казалось мне чем-то вроде золотистого ореола у него над головой, как у святого.
– Я просто должен был поехать на север, понимаешь? – продолжал он. – Мне это было прямо-таки жизненно необходимо. И вовсе не из-за самой вдовы, а из-за того, что она помнила его, моего брата. Моего брата-близнеца, которого я никогда не знал, с которым меня еще младенцем разлучили. – Отец бросил окурок на пол и раздавил его каблуком. – Нарсис и Модест. Какие старомодные имена! Возможно, кто-то просто решил пошутить. Меня назвали в честь того прекрасного юноши, Нарцисса, который был влюблен в себя самого и тосковал, глядя на себя в зеркало. А моего брата назвали Модестом, что значит «скромник». И получилось, что он пожертвовал собой ради меня. Мы стали как бы противоположны друг другу, он и я; стали как бы отражениями друг друга…
Я слушал отца как зачарованный. Я, конечно, понимал далеко не все, но был уже достаточно большим, чтобы догадаться, что эта история, собственно, не для меня и предназначена. Это была его исповедь, Рейно, – та самая исповедь, которую так никогда и не услышит ни один священник. А он все продолжал говорить, и постепенно я начал понимать еще кое-что: это он так со мной прощается.
Еще одна исповедь. На этот раз исповедь отца. Может, я и ему должен грехи отпустить? Такое ощущение, что грехи отпускают всем, кроме меня – я, разумеется, должен нести свою вину вечно. А можно ли отпустить грехи, если человек уже умер? Или же после нашей смерти подобные вопросы решает сам Господь? Но разве Он не всегда их решает? И если это так, то как человек может быть уверен, что он прощен и свободен от совершенного им греха? Я перевернул страницу и стал читать дальше:
– Вдова моего брата была вынуждена скрываться еще с конца войны. Что-то связанное с наци. Может, торговля на черном рынке или еще что в этом роде. В деревне ходили разные сплетни. Я не расспрашивал. Вскоре мне удалось выследить ее в Нанте. Она жила в каком-то жалком бордингаузе вместе со своими тремя детьми и потихоньку шила на дому. Она была очень больна. Ноги у нее совсем отказали, так что ферму пришлось бросить. Я представился, но, похоже, ни мое имя, ни имя моего брата ничего ей не говорили. Потом я, правда, выяснил, что имя, данное ему при крещении, брат сменил еще в детстве. Ну, винить его было не за что. Я бы, может, и сам поступил так же, если б тетушка Анна позволила.
Отец бросил окурок на пол, где еще виднелись пятна теткиной крови, и затоптал его.
– От разговоров почему-то очень пить хочется, – сказал он удивленно. – А я и не знал. Не привык я много разговаривать.
Он подошел к полке, где стояли всякие бутылки и кувшины, и взял бутылку сидра. Я хорошо помню, как выскочила пробка – слишком уж громкий и веселый это был звук для того места, где царила смерть. От встряски из бутылки пошла пена – словно золотистые духи прошлого лета пролетели в воздухе. А отец снова заговорил:
– Я сделал для вдовы все, что было в моих силах. Выплатил ее долги. Уж этим-то я был брату обязан. А она в благодарность подарила мне старый альбом с фотографиями. Там была вся жизнь моего брата. Его раннее детство. Жизнь в приемной семье. Он был очень похож на меня, только выглядел гораздо моложе и казался таким бравым в армейской форме. Он ведь почти сразу пошел на фронт и погиб в первом же бою. Ему тогда всего тридцать было. Хотя большинство его соратников оказались гораздо моложе. Если б он еще годик протянул, то, наверное, и призыва в армию мог бы избежать…
Отец умолк, сделал несколько глотков прямо из бутылки и рыгнул. Потом оглянулся на тетушку Анну, по-прежнему лежавшую под брезентом, и как-то криво усмехнулся – казалось, он и сейчас чувствовал ее молчаливое неодобрение. Затем он шутливым жестом поднял бутылку, словно желая с ней чокнуться, сделал еще глоток и обратился ко мне:
– Тебе, Нарсис, наверное, хотелось узнать, почему я не был на фронте и никогда не служил в армии? Дело в том, что я хотел. И даже пытался, но мне помешал, во-первых, возраст, а во-вторых, заикание, которым я страдал с раннего детства; из-за него мне всегда было трудно с людьми общаться. Я несколько раз пытался пойти на фронт – я даже написал письмо в военный комиссариат, – но каждый раз, когда меня вызывали на комиссию, мой голос отказывался мне повиноваться.
Тетушка Анна торжествовала. «Я всегда говорила, что ты слабак, – говорила она. – Ты даже умереть за свою страну не можешь. Просто трудно себе представить, до чего бесполезным существом нужно быть, чтобы даже смерть оказалась тебе не по силам!»
Отец сказал это так похоже на тетушку Анну, что я испугался. Поверите ли, Рейно, но у меня возникло ощущение, будто она заползла ему в рот и просто использует его голос.
– Я прожил с ней двадцать девять лет, – продолжал мой отец. – Одному Богу известно, почему она взяла меня к себе в дом, но матерью она мне так никогда и не стала. Видимо, надеялась, что я никогда не стану взрослым и навсегда останусь при ней в качестве жалкого мальчишки-работника, который в сыновья ей уж точно не годился. Но затем я встретил Наоми. Да, я встретил твою мать, и все изменилось.
Ну вот, отец мой, опять старая история о любви, которая всех преображает. Которая искупает любые грехи. Сколько раз я слышал эту историю и от исполненных надежд женщин с выбитыми зубами, и от исполненных надежд мужчин, которым в любви было отказано. Любовь все меняет. Любовь сделала меня гораздо лучше. Это лишь мечта, которую им продали, отец мой. И в ней заключена их надежда на отпущение грехов. Однако мир по-прежнему вертится, обремененный своими грехами и бедами. Отец Нарсиса утверждал, что любовь полностью его изменила, а все же он так и остался на ферме тетушки Анны и продолжал терпеть, когда она колотила его своим ридикюлем. Любовь способна пересекать континенты, а все же отец Нарсиса так никогда своей деревни и не покинул, пока убийство не вынудило его сделать это.