– Я сделаю все, что в моих силах, – сказал я.
В конце концов, отец мой, так я поступал и раньше.
Глава десятая
Понедельник, 27 марта
Отца не было целых тринадцать дней. Тринадцать дней мы находились во власти тетушки Анны, тринадцать дней, показавшихся мне тринадцатью месяцами. Еще четыре дня я ночевал во дворе, а потом с утра до вечера собирал ягоды; от земляничного сока руки у меня стали красно-фиолетовыми, а от запаха земляники меня просто тошнило.
И все это время из отцовской спальни, где была заперта Мими, не доносилось ни звука. Несколько раз я залезал на дерево, надеясь забраться в комнату через окно, однако дерево росло слишком далеко от дома, да к тому же Мими все равно не сумела бы отпереть задвижки на окне. На самом деле я вроде бы один раз все-таки сумел ее увидеть с дерева; издали лицо ее напоминало посмертную гипсовую маску – такое неподвижное, безжизненное белое пятно на темном фоне комнаты. Я тщетно пытался привлечь внимание Мими – махал руками, громко ее окликал, но она ни разу даже не шевельнулась, и в итоге я стал сомневаться: она ли это была там, за окном?
А утром, после моей четвертой ночевки на улице, тетушка Анна вдруг открыла входную дверь и появилась на крыльце в красивом, обшитом кружевами фартуке, надетом поверх серого батистового платья, и, как всегда, с черным крестиком на шее. Я с надеждой ждал, что она подаст знак, означающий, что мы с Мими прощены, и на этот раз она, словно отвечая моим надеждам, действительно улыбнулась, жестом подозвала меня к себе и спросила:
– Как ты насчет завтрака? Круассаны с маслом и земляничным вареньем? А может, и большая кружка café-au-lait
[33]?
Я молча кивнул – я был слишком поражен, чтобы что-то сказать, и даже, пожалуй, ожидал, что она рассмеется и захлопнет дверь прямо у меня перед носом. Но тетушка Анна всего лишь снова улыбнулась, хотя вообще-то улыбалась она крайне редко, и ее улыбки всегда вызывали у меня смутное беспокойство.
– В таком случае входи, Нарсис. Да поторопись, не то кофе остынет.
Я последовал за ней в дом, про себя удивляясь, почему она до сих пор не сказала, чтобы я немедленно вымыл руки. Мне и самому было ясно, что их совершенно необходимо вымыть, настолько они выглядели грязными и неухоженными: смесь земляничного сока и пыли покрыла их отвратительной грязно-фиолетовой коркой, и казалось, будто это руки полуразложившегося трупа, а не живого человека. Но тетушка Анна не сделала мне ни одного замечания и даже не сказала, что я выгляжу как грязный дикарь, и никак не прокомментировала то, с какой поспешностью я почти целиком запихал в рот свежий круассан; вот тут-то я и почувствовал: случилось что-то очень плохое. Тетушка Анна никогда нам не улыбалась – ее улыбки были предназначены только для ее друзей. И никогда не угощала меня кофе с молоком. И круассаны к завтраку никогда не пекла. И никогда не упускала возможности покритиковать мой внешний вид, или заставить меня показать грязные руки, или отметить мою забрызганную грязью одежду. У меня вдруг радостно екнуло сердце: неужели отец возвращается? Но тут я заметил, что на том месте, где всегда сидела Мими, на столе нет ни тарелки, ни чашки, и кусок круассана тяжелым комом застрял у меня в горле.
– А где же Мими, тетушка Анна?
Но тетушка лишь вновь одарила меня своей жутковатой улыбкой, в которой не было ни капли доброты или хотя бы естественности. Такое ощущение, словно она лишь механически растягивала губы, не вкладывая в это ни смысла, ни чувств; во всяком случае, с настоящей улыбкой это не имело ничего общего. Как и веселый блеск ее глаз не имел ничего общего с теми мыслями, что таились у нее в голове. Я вдруг подумал, что она здорово похожа на огромную, в человеческий рост, куклу или на гипсовую статую – и от этой мысли меня охватил внезапный приступ страха и… понимания.
Я резко оттолкнул от себя чашку, так что кофе выплеснулся на скатерть, и с такой поспешностью вскочил, что мой стул с грохотом опрокинулся на терракотовые плитки пола.
– Где Мими? – еле сдерживая себя, спросил я. – И почему она не пришла завтракать?
Тетушка Анна поджала затвердевшие губы, и я уже почти надеялся, что вот сейчас она, как всегда, влепит мне пощечину или назовет неблагодарным, невоспитанным грубияном – да пусть бы она делала со мной все что угодно, лишь бы не демонстрировала этой своей необъяснимой терпимости, от которой у меня в душе пробуждались самые дурные предчувствия. Затем она тяжко вздохнула – такие горестные вздохи она тоже обычно приберегала для компании своих церковных друзей, когда они обсуждали, скажем, смерть кого-то из соседей, или повышение цен на рыбу, или скандальное рождение незаконного ребенка, или появление на свет ребенка-инвалида.
– Здоровьем твоя сестра никогда не отличалась, – произнесла наконец тетя, и при этих словах какая-то часть моей души вдруг начала надуваться, как воздушный шар, и, поскольку привязана она не была, я вместе с ней стал подниматься в небо, где со всех сторон почему-то свистела шрапнель. А где-то далеко внизу, подо мной, по-прежнему слышался вкрадчивый голос тетушки Анны: – Вечно у нее бывали судороги и припадки. Это и тебе, и твоему отцу прекрасно известно.
Я попытался что-то сказать, но отчего-то перестал себя слышать; я слышал только свист воздуха в ушах и грохот большого басового барабана, хотя на самом деле этот барабан оказался моим сердцем, которое громко отсчитывало секунды – баддам, баддам, баддам, баддам.
Тетушка Анна теперь находилась слишком далеко от меня, и я не мог разглядеть выражение ее глаз, зато легко мог его себе представить: в ее глазах было выражение притворного сочувствия и праведной удовлетворенности. И я крикнул: «Нет!», оттуда, с высоты, глядя на тетку, сидевшую за столом, и понимая, что это она так сообщает мне о смерти Мими. Но мысль о том, что моя сестренка могла просто взять и умереть, никак не укладывалась в моей голове и места в моей душе тоже не находила. Она стремилась куда-то вверх, все выше и выше, точно воздушный шар, наполненный горячим воздухом, все оставляя внизу. Баддам. Баддам. Баддам.
– Вы лжете, – сказал я таким далеким голосом, что он, казалось, доносился с высоты в тысячу миль. – Вы же Мими ненавидели! Вы всегда ее ненавидели!
– Ничего подобного, – заявила тетушка Анна, – я вовсе ее не ненавидела. И пусть Господь простит тебя за твой несдержанный язык. Просто Наоми была очень больным ребенком, вот Господь в милосердии своем и забрал ее к себе.
Рейно, мне ведь тогда всего десять лет было! И я просто не умел выразить свое горе. Все происходящее казалось мне абсолютно нереальным – и та моя мысль о смерти Мими, превратившаяся в воздушный шар, наполненный горячим воздухом, и вознесшая меня высоко-высоко, и тетка, высившаяся как некий незыблемый монолит далеко внизу.
– Я хочу увидеть Мими, – наконец сказал я дрожащим голосом.