— Да вы, к сожалению, и сейчас живы! Явились с того света и продолжаете смердить!
Алеша крепко выпил. Опорожнил целую бутылку виски с черной этикеткой. Мы знали, что он бывал необуздан при горячих спорах, и научились избегать конфликтов. Хотя в нормальной жизни Алеша был интеллигентнейшим и милейшим человеком. Но сейчас! Мы таким его еще не видели никогда. Щеки налились кровью, глаза блуждали по комнате, словно разыскивая что-то. Он знал что! Алеша вскочил со стула и не успели мы опомниться — сорвал со стены охотничье ружье Гриши.
— Остановитесь! Вы сошли с ума! — крикнул тбилисский гость и оторвал наклеенные усы. Но было поздно: грянул выстрел. Все окаменели. Когда рассеялся дым, мы увидели человека в защитном френче, который уткнулся в стол, закрыв голову руками. Над ним качалась картина с Черномором и Людмилой, изрешеченная крупной дробью.
2008, Бостон
Осень в Ялте
Всякий раз, когда мы встречались с ней, за все время нашего пятнадцатилетнего… назвать в точности не берусь: приятельства? романа?… она как бы не сразу узнавала меня…
Владимир Набоков.
«Весна в Фиалъте»
Самойлович курит в приспущенное боковое окно заваланданной «Волги». Он купил «Волгу» сразу после Колымы. Купил на сбереженное в прошлой жизни. После Колымы, где отбывал срок от звонка до звонка. Десять лет. Правда, не в рудниках урановых. Наверху. В лагерной больнице фельдшером. От звонка до звонка. И вернулся в Москву, а не в Петербург. Отшучивался: «Если бы в Ленинград, другое дело! Привык к имени вождя». А на самом деле страшился и желал встретить ее, из-за которой он получил свою десятку.
И все за одну ночь. За одну сумасшедшую ночь в осенней Ялте.
Падает липкий мартовский снег, хлопьями напяливаясь на антенну, на пустые ветки, как пьяный — на чужую пятерню. Ах, нечего вспоминать и терзаться понапрасну! Надо жить. Вернее, выживать. Десять лет пошли прахом. Надо жизнь догонять. Вот он и гонит по ночам шальные рубли. Самойлович поджидает клиентов около «Софии». Поздних клиентов. Самых щедрых. Хотя, черт знает, куда прикажут везти. Ах! До утра далеко. Кто только не попадется.
— Эй, шеф! В Строгино поедешь? — из полуоткрытых дверей ресторана кричит ему швейцар.
— Сколько? — откликается Самойлович.
— Что «сколько»? — огрызается швейцар.
— Клиентов сколько? — поясняет Самойлович. У него свой резон: компания всегда щедрее и безопаснее.
— Четверо. Хватит? — теряет терпение швейцар.
— Зови.
На переднее сиденье шлепается господин в кожаном лакированном пальто. Сзади усаживаются две дамы. Самойлович спиной чувствует, какие это классные дамы. Эфиры духов перевиваются над ними, как шелковые шнурки. Тянутся и перевиваются от каждой к каждому. В том числе к Самойловичу. С шикарными дамами на заднем диване другой господин. Самойлович угадывает это восьмушкой бокового зрения, хотя придушен шелковыми шнурочками, ползущими в память. «Нет, не может быть», — отговаривает себя Самойлович, решивший покончить навсегда с тоской и обидой. Еще на Колыме множество раз решивший и решившийся навсегда покончить. А другой Самойлович легонько оглаживает карман куртки, где наган.
— Гони, шеф, прямо по Тверской, потом по Ленинградке, а на Волоколамку свернешь и — до самого Строгино. Ах, лучше я буду руководить! — заказывает маршрут господин в лакированной коже, который на переднем сиденье рядом с Самойловичем. И добавляет, доверительно наклоняясь, как к сообщнику: — На полтиннике поладим, а?
— Сказано — сделано, — кивает Самойлович.
— Подожди, подожди, Мишенька, почему к вам? Вчера было — к вам, и сегодня — к вам. Алеша, что же ты сфинксом молчишь?
Самойлович терпеливо ждет. Обычные эти послекабацкие переговоры, куда ехать допивать.
— Ты не права, Полечка. У нас «Алазанская долина» холодится с вечера и к ней изабеллие кавказских остростей… (Полечка — вздрагивает Самойлович не от каламбура) …прямо из Сухуми вчерашним рейсом. Мишь, скажи!
— Сказал и настаиваю. Гони, шеф, в Строгино, а там разберемся! Нинуля, расшевели Алешку!
Самойлович ведет машину по Тверской, веря и не веря абсолютно пасьянсному совпадению: Поля-Нина-Миша-Алеша. Он слышит ребяческую и барскую возню красивых благополучных дам с господином, который сфинкс Алеша.
День был роскошный сентябрьский. После жаркого крымского лета осенний Симеиз дышал привольно. Санаторий висел над крутым скалистым берегом моря с вьющейся, как ящерица, полоской мелкой гальки и ракушечника. Санаторий был туберкулезный. Народ в нем проживал долго. В соответствии с медленным развитием туберкулезных палочек курсы терапии затягивались на месяцы и полугодия. Если и в обычном санатории появление или отъезд отдыхающего, а в особенности молодой дамы или молодого энергичного мужчины вызывали хотя бы на первое время интерес и желание пообщаться или, напротив, огорчение, вызванное проводами, то здесь, при такой заторможенности событий, всякое появление или отъезд становились событиями. И все же отъезд из санатория молодой актрисы остался незамеченным. А потом узнали, что она отозвана на съемки новой картины. Санаторий был взбудоражен случившимся накануне.
И накануне день был хорош: нежарок, полон свежего дыхания Черного моря, запаха кипарисов, пиний и последних медвяных персиков, дозревающих в окрестных садах. Обитатели санатория разбрелись кто куда. Если не считать тех, кто оставался в палате после пневмоторакса или иной тягостной процедуры. Многие нежились на пляже под сине-красно-желтыми зонтами или без них, бросив на гальку вьетнамскую плетенку или санаторное одеяло.
Самойлович вел прием, то есть отсиживал положенные ему три часа в кабинете, на случай если кому-нибудь из больных понадобится его совет. Эти три часа после завтрака и час-другой перед ужином были той ценой, которую платил Самойлович за свободу заниматься наукой в своем флигельке.
Дверь кабинета открылась, и вошла Полечка.
Любовь началась осенью какого-то года и для Самойловича никогда не кончалась. Это была особенная любовь. Можно даже назвать ее любовью с направлением к абсолютному нулю. Ведь известны случаи ожогов сухим льдом — замороженной углекислотой. Что-то похожее происходило с Самойловичем в его отношениях с Полечкой. То есть он прикасался к ее любви вполне горячим сердцем. Она же… Впервые Самойлович увидел Полечку ярким сентябрьским днем (опять осень). Она сидела на скамейке в сквере, окружавшем памятник крейсеру «Стерегущему», который японцы пытались захватить во время войны начала двадцатого века. Полечка сидела на скамейке в сквере и курила папироску «Северная Пальмира». Коробка с остальными папиросами лежала на рыжей кожаной сумке. На папиросной коробке изображалась стрелка Васильевского острова и ростральные колонны. Так что «Северная Пальмира» являлась фирменным сувенирным изделием табачной промышленности этого города. Девушка была прелестной. Ее огромные сияющие голубые глаза смотрели на бирюзовый купол мечети эмира Бухарского. Сияющие голубые глаза, волосы цвета спелого желудя, чуть устремленный вперед подбородок сочетались с темно-вишневыми губами, говоря о примеси южной жаркой крови. При этом лицо ее было матовым. И сквозь эту матовость и затуманенность временами проступал румянец, причиной которого была ее упорная болезнь. Но лихорадочный румянец Самойлович увидел и о болезни узнал совсем после. Во время же изначальной его встречи с Полечкой болезнь была приглушена и, можно сказать, совсем отступила. Полечка забыла о болезни и снова начала курить.