Я проснулся рано, едва забрезжил рассвет. Каменный дом Сулеймана был погружен в предутреннюю тишину. Я оделся и тихо вышел на заднее крыльцо. Сразу за изгородью, окружавшей сад, начиналась дорога, а за нею — склоны гор. Они были зеленые от молодой травы, народившейся под осенними дождями, сменившими летнюю засуху. На вершинах гор лежал снег. Или это облака прилегли отдохнуть на каменные площадки, укрытые снегом? Зеленые склоны гор, вершины в снегу и облаках. Я увидел, как будто бы с дороги наползает на зелень горного склона белое облако. Облако? Я всмотрелся. Это была отара белых овец, поднимавшихся в горы. Белые овцы на зеленом склоне горы. А за ними пастух в бурке и лохматой шапке. Это была дотоле неведомая мне библейская картина мира. Склоны гор. Зеленая трава. Белые овцы. Пастух.
— Как в древности, во времена Авраама. Правда?
Я оглянулся. В дверях стояла Сорейя. Она была одета по-европейски: темно-серая короткая юбка, белая блузка, волна черных волос, рассыпанных поверх воротника плаща, губы, тронутые помадой.
— Да, какое-то библейское чувство. Музыка гор и пустынь, по которым кочевали наши предки, — ответил я.
— Как замечательно, что и вы услышали это. Я пытаюсь сочинить музыку…
Не успел я спросить: «Какую музыку? Можно ли ее послушать и где?» — как подъехала «Волга», Сорейя нырнула внутрь автомобиля, который рванулся, как горячий конь, а она едва успела высунуться из окна и крикнуть что-то, чего я не разобрал или ухватил одно слово: «…крепости….»
Через несколько дней наша группа вернулась в Баку, где оставалось два-три выступления, а там — Москва. Я скучал по жене и сыну, которому исполнилось полгода. Маялся. Звонил домой. Шатался бесцельно по городу. Иногда с кем-нибудь из группы. Однажды, это был последний день в Баку, мы завтракали втроем: московский баритон, его жена-аккомпаниаторша и я. Самолет в Москву улетал на рассвете следующего дня. Неожиданно певец начал рассказывать о своей поездке в Израиль. Он относился к тому легкому типу людей, которые рассказывают о происходящем или происходившем с ясной откровенностью. Другой бы подумал несколько раз, стоит ли полузнакомому человеку, как я, рассказывать о путешествии в Израиль, страну, которой далеко не симпатизировала тогдашняя наша родина. Или, говоря «другой», я подразумеваю советского обывателя? Наверно, именно так. И все-таки! Аветик (баритон) и его жена Валя были словоохотливыми и легкими людьми. Аветик рассказывал о старом Иерусалиме, который был окружен крепостной стеной, об арабском, еврейском и армянском кварталах.
— Знаете, эта крепость в Баку, как слепок старого Иерусалима. Все в миниатюре, но похоже. Особенно похоже на арабский квартал.
— Аветик, а ведь я не была в крепости. Ты ходил туда, а я не могла пойти. Была занята, — сказала Валя.
— Так пойдем сейчас, Валя-Валюш. А вы, Даниил?
— Пойдемте, — охотно согласился я, надеясь на чудо.
Мы вошли в один из нескольких входов, ведущих внутрь крепости. Узкая улочка кружила между обшарпанными одно-двух и редко — трехэтажными каменными строениями, которые трудно назвать домами, а домишками или домиками — не подходит из-за ложной интонации. Они служили и служат жилищем для людей. Кто знает, сколько веков назад были построены эти дома из горных камней и глиняных кирпичей. Наверняка когда-то здесь был богатый район города или, по крайней мере, здесь обитали зажиточные ремесленники. Пришла революция и гражданская война, согнав из родимых гнезд коренных жителей крепости, разделив каменные строения на комнатушки и коммунальные квартирки или оставив, как надежду на лучшее будущее, две-три комнатки отдельной квартиры прежним хозяевам. Запустение царило внутри крепости. И однако, здесь жили люди, по улочке бегали ребятишки, гоняя мяч или прыгая через веревочку, мимо нас проходили молодые люди, наверняка студенты и студентки, одетые вполне современно. Они громко смеялись и были счастливы своей молодостью.
Мы шли по улочке Асафа Зейлы, был такой писатель. Улочка закручивалась и увлекала нас в глубь крепости, увенчанной башней.
— Это Девичья башня, — сказал прохожий, наголо бритый бородач с хозяйственной сумкой в правой руке и папиросой «Казбек» в левой. На Кавказе считалось модным курить папиросы «Казбек». — А дальше — минарет. Правда, мечеть разрушена белогвардейцами, — добавил бритый бородач.
Мы не знали, что сказать, поблагодарили и пошли дальше. Из открытого окна двухэтажного дома доносились звуки рояля. Что-то заставило нас остановиться. Уверен, что у каждого на то была своя причина. Как часто разные причины назначают людям предпринимать одно и то же! Мы приблизились к открытому окну, которое было на уровне наших глаз. Был полдень. Зимнее (все-таки зимнее) солнце скатилось по крыше дома, стоявшего напротив, скользнуло в звучащее окно и осветило комнату. За роялем вполоборота сидела Сорейя. Она играла и записывала сыгранные музыкальные фразы. Потом повторяла кусок музыки, что-то меняла (вписывала, вычеркивала) в большой тетради (нотной) и шла дальше по закручивающейся спиралью улочке нарождавшейся музыки. Я услышал колокольчики караванных верблюдов, скрип песка пустыни, звон родника и предсмертное блеяние белой овцы, которую праотец Авраам приносил в жертву Всемогущему, чтобы тот когда-нибудь примирил его сыновей — Измаила и Исаака.
Август-сентябрь 2003, Провиденс
Давид и Голиаф
Впрочем, судите сами.
Давидика поставили по правую руку от стойки-прохода. Руки-поручни турникета обучены пропускать пассажиров или запирать проход. Руки с закругленными пластиковыми культяпками. Давидик дожидался маму Аню, держась за черную блестящую сумку. Вернее, за ручки-вожжи. Сумка стала их с мамой единственным хозяйством. Вроде лошади и тележки одновременно. Маму повели на личный досмотр. После обцеловывания тетей Машей и дядей Володей. После тычков в угловатые, бородатые и очкастые лица провожающих они с мамой Аней прошли мимо таможенников, которые проверяли документы и вытряхивали вещи из сумки: мамину косметику, апельсины на дорогу и еще что-то, кажется, бутерброд с колбасой.
— Такого маленького к сионистам увозите, — вроде бы себе под нос буркнул таможенник, одетый в военный костюм, серый со звездочками в петличках.
Мама Аня промолчала и глянула на Давидика: мол, ты не отвечай.
Дома перед самым отъездом к самолету Москва-Вена мама предупреждала Давидика:
— Ты потерпи, что бы они ни говорили. Потерпи. Им положено обыскивать людей. Они никому не доверяют. А тем более нам с тобой, Давидик. Так что наберись терпения. Скоро — свобода!
Он понимал, что такое «терпеть». Они с мамой терпели восемь лет. Вернее, мама восемь. А Давидик — лет пять. Потому что когда-то он не знал, что такое терпеть. Не знал, что такое терпеть, ждать, верить в чудо. Сначала они жили втроем: папа, мама и Давидик. Он этого не помнил, конечно. Но мама рассказывала. Втроем, пока Давидику не исполнился год. Год — это и много, и мало. Для Давидика мало. А для папы? Потом папу посадили. Он агитировал отказников выступать на демонстрациях вместе с диссидентами. Потом начал писать листовки. Потом перепечатывал эти листовки на какой-то машине. Мама называла машину — ксерокс. Вроде серы. Что-то взрывное. Опасное. Пахнущее огнем и дымом. Тогда вот папу и посадили. Ему дали семь лет лагерей и пять лет ссылки. Давидик запомнил эти цифры, потому что их много раз повторяла мама всяким людям: друзьям-отказникам и гостям из Америки, Англии или Франции. Гости стали приезжать. Привозили какие-то вещи. Давидику — жвачку и сладости. И мама каждый раз, прежде чем гости доставали подарки, подробно рассказывала историю папы: как он агитировал отказников, как его посадили на сутки, как он попался с листовками, отпечатанными на ксероксе. Правда, мама никогда не касалась самого главного, о чем она иногда говорила с тетей Машей и дядей Володей: как папа? Вся сложность произошедшего с папой доверялась тете Маше и дяде Володе, потому что они были не гостями, а своими.