— Деньги на Вашу книгу мы с гранта получим… От скандинавов… По правозащитной линии… Только для этого Вы свой сборник хотя бы одним рассказом дополнить должны… Неважно, какой там сюжет будет, главное, роль правозащитников показать… Как они порочную нынешнюю российскую тюремно-лагерную систему ломают, как арестантам помогают… Как тяжело им в этом деле, как работать мешают, как режим мстит… Короче, с Вас один рассказик… Не тяните… Пару недель? Хватит? Ещё лучше, чтобы дней в десять уложились…
Всё-таки ухнул колокол в голове Николая Дмитриевича. Только не волшебное раскатистое слово «из-да-дут» он озвучил, а короткое матерное слово, означающее разом и конец, и крах всех надежд и просто ситуацию, из которой выхода вовсе не предусмотрено. Тут же веером, будто колода карточная небрежно на катран брошенная, картинки образовались, смыл которых объединяло одно слово «правозащитники». Были тут и бородатые мужики и пучеглазые тётки, что рядом с первыми лицами государства важно соседствовали, и президиумы с носатыми стариками, и молодые невнятного пола люди, и ещё трибуны, залы, софиты, микрофоны. Всё вперемежку с суетой и мельтешением, как в кадрах немого кино.
И другое вспомнил вчерашний арестант Калинин…
В середине срока, когда ещё тлела надежда добиться правды по своей делюге, начал он кубатурить на тему, как обратиться со своей бедой к этим самым правозащитникам. Думал про себя: должны помочь! Надеялся: за ними комитеты, советы и всякие там ассоциации. Укреплял себя в надежде: вон как часто они по телевизору мелькают и очень правильные вещи в камеры и микрофоны говорят. Уже стал черновик обращения набрасывать, начал прикидывать, как бы эту бумагу не в лагерный почтовый ящик бросить, а через вольную почту на адрес доставить. Все надежды его семейник, сосед по проходняку, Саша Хохлёнок сокрушил вдребезги. За чифиром, когда Калинин с ним сокровенным поделился, тот головой покачал:
— Ты, Серёга, вроде постарше меня будешь, и грамотёшки успел на воле поднабраться, а наивный, хуже малолетки… Неужели не врубился, что все эти говоруны и добродетельницы — часть всё той же системы, куда мусора входят… Это всё, как… две перчатки одного боксёра…
Выдержав паузу, которой хватило, чтобы хлебнуть из кружки с обмотанной разноцветными нитками ручкой бодрой горечи, хрумкнул шоколадным обломком, пояснил снисходительно:
— Здесь, на зоне полторы тысячи зеков… Ты слышал, чтобы хотя бы одному из них эти правозащитники помогли? Ну, приговор поломали, срок скостили, хотя бы статью на более лёгкую перебили? Хотя бы что-то дельное сделали? Вот и думай, стоит ли корячиться…
Сейчас, в продолжение давнего вывода соседа по проходняку, пришла в голову Калинину ещё более невесёлая арифметика… Получалось, что за десятку его срока сменил он две зоны… В каждой зоне сидело по полторы тысячи человек… Зонам предшествовали два СИЗО, в каждом из которых маялось, минимум по тысячи… Была ещё одна пересыльная тюрьма, где так же парилось чуть меньше тысячи… Выходило, что за время своей неволи пересёкся он, минимум, с пятью тысячами находящимися в неволе людей… Кого-то знал лично, с кем-то пересекался накоротке, о ком-то многое слышал… Верно, ни одному из них никакие правозащитники не помогали… Больше того, ни один из них даже не слышал, чтобы они облегчили бы чью-то арестантскую судьбу… И вдруг писать про то, как эти самые правозащитники, которых он, Сергей Калинин, кроме как по телевизору, и не видел никогда, «ломают порочную тюремно-лагерную систему»…
Поразила искренне-доверительная интонация, с которой все только что услышанное произнесено было… С такой же интонацией в первой зоне Сергея Дмитриевича молодой опер к сотрудничеству склонял… Обещал, что со временем и дело пересмотрят, и срок скостят, и, вообще, всё в шоколаде будет, только вот эту бумажку подписать надо, и потом в назначенное время на назначенные темы в нужном месте что-то рассказывать… Тогда Калинин с разговора очень грамотно соскочил, наплёл что сейчас его страшные головные боли мучают, что порою даже неведомые голоса преследуют… И всё это после того, как в карантине, их этап козлы жестко с мордобоем приняли… Вот, мол, перестанет голова болеть и готов он будет на эту тему поговорить, а пока никак…
Впрочем, всё это было в другом измерении… В том измерении Калинин зеком был, воплощением неволи, а опер являлся из другого мира, где люди совсем по-другому и дышат, и ходят, и думают… И было это тогда, когда Калинин свою первую арестантскую робу ещё не сносил… Сейчас, вроде бы всё по-другому… И он, Калинин — человек уже вольный, и этот его собеседник с бесцветными волосами такой же — вольный… Хотя, как сказать, как повернуть…
Очень явственно ощутил Николай Дмитриевич, что сейчас на нём не вольная рубашечка в клеточку, а та самая первая арестантская роба, ещё не стиранная, у которой ворот колом стоит и шею нещадно трёт… Он даже шеей повертел, чтобы смягчить жесткое соприкосновение кожи с тканью, в которой пластмассы добрая половина. Пока вертел ещё раз пространство осмотрел, разумеется, взглядом в собеседника упёрся. Почему то захотелось цвет глаз человека, от которого стол отделял, установить. Не получилось… Вовсе показалось, что нет у того глаз. Хотя под бровями и ресницами у него что-то двигалось и даже блестело, всё равно казалось, будто глаза отсутствуют, потому что не было у них ни цвета, ни выражения.
Тем же взглядом очень надеялся Сергей Дмитриевич и телефон на столе у своего собеседника обнаружить. Не обнаружил. Ни красного, никакого другого. Огорчился лишь на долю секунды, потому что отметил… шею говорившего. Последняя слишком откровенно торчала из растянутого ворота свитера. Не очень сильная бледноватая шея с бултыхающимся под кожей в такт словам заострённым кадыком. Вот за этот кадык и зацепился недобрым вниманием взгляд Калинина. Да так основательно, что сам себе Сергей Дмитриевич скомандовал: «Стоп! Стоп! До греха совсем недалеко…» Так же жестко командовал, как в предыдущем присутственном месте, когда был соблазн красный телефон в качестве холодного оружия использовать. Тут же спросил: «Нужен ли этот грех?» Тут же и ответил без промедления: «Нет! Не нужно греха, совсем не нужно!». Правда, блеснуло на самом донышке сознания негромкое, но очень внятное «никакой это не грех», но первое «стоп» куда сильнее было и решающим оказалось.
Нутром понимал Калинин, что молчать сейчас нельзя, что давно уже пора что-то говорить, доказывать, объяснять. Хотя бы что-то сказать, если на всё прочее клейкие табу наложено и всякие «не положено» и «нельзя» припечатано. Понимал, но всё равно молчал. Наверное, было в его молчании, сопровождавшим бегающий недобрый взгляд, нечто пугающее. Потому и встрепенулся до этого не умолкавший человек за столом напротив:
— Вам плохо? Сердце? Давление? Наверное, прошлое о себе напомнило? Может быть, карвалол, валерианка? Или что-нибудь серьёзней? Водочки? У меня нет, к сожалению… Но, если надо, я помощницу пошлю… Тут рядом…
И опять ничего и не произнёс Николай Дмитриевич. Будто слова экономил. Зато два жеста позволил себе. Сначала головой кивнул. Резко, как боднул. Отчего его собеседник на всякий случай назад откинулся. Такой жест, конечно, и за поклон можно было принять. Но это только со стороны и при определённой фантазии. Другим жестом он руку вперёд выбросил. В сторону компьютера, в боку которого флешка с его рассказами торчала. По этому поводу человек по ту сторону стола снова дёрнулся и ещё дальше назад отодвинулся. Понятно, — испугался. Только Калинин кистью своей выброшенной руки маняще-требующее движение сделал. Собеседник успокоился и всё без слов понял. Флешку вынул и гостю протянул.