– Вы так истолковываете мой приказ? Как попытку порезвиться?
– Каждый резвится по-своему, – сказал боцман.
Многие матросы уже ухмылялись, там и сям послышались смешки. Помощник капитана и капитан стояли тут же и наблюдали за происходящим. Эдди понял: если они сейчас вмешаются, в глазах моряков он навсегда потеряет авторитет.
– Короче, вы, боцман, отказываетесь участвовать в этих учениях, так? – в лоб спросил он. В душе он чувствовал, что опоздал: раньше надо было ставить вопрос ребром.
– Отказываюсь? Мне такое даже в голову не приходило! – запротестовал боцман. – Наоборот. Я – воск в ваших руках, третий помощник, как и все мы. Прошу вас, ведите нас вперед, шаг за шагом!
Призвав на помощь все свое самообладание, Эдди сделал вид, что не замечает издевки, и перешел к делу. Своими провокациями боцман его изрядно допек, он уже с трудом сдерживался. Зато на этот раз все четыре спасательные шлюпки были успешно спущены на воду и приняли на борт моряков. Эдди решил согласно правилам проводить такие учения каждую неделю, даже если дело дойдет до рукопашной с боцманом. Оно даже было бы и неплохо.
Через сутки после того, как “Элизабет Симэн” покинула Панаму – а в пути была общим счетом десять дней, – на судно пришла шифрованная радиограмма, событие крайне редкое. С помощью справочника радист ее расшифровал, распечатал и принес капитану. Оказалось, через канал им идти не надо: приказано держать курс на юг и, обогнув мыс Горн, через южную Атлантику двигаться в Кейптаун, столицу Южно-Африканского Союза; рейс должен занять дней сорок. Капитан Киттредж не сомневался, что они дойдут до пункта назначения за более короткий срок. Личный состав был очень разочарован: выходит, не получится запастись панамским ромом у лодочников, которые доставляют на борт провизию (их суденышки запрудили канал с обоих концов), – но на фоне однообразия, типичного для дальних морских путешествий, досада вскоре рассеялась. Поначалу все старались не поддаваться скуке, тревоге и чувству безысходности. Но уже через несколько дней на судне, как вздох облегчения, воцарился покой: всем и каждому стало ясно, что поделать тут ничего нельзя, во всяком случае в ближайшие недели. Люди взялись за занятия, которые они откладывали как раз на случай долгого морского перехода: одни строгали свистульки, другие вязали двойные узлы. Через восемнадцать дней после отплытия из Сан-Франциско Фармингдейл, преодолевая дрожь в руках, сплел из пеньки две куклы. Вечером он пришел сменить Эдди на вахте с восьми до двенадцати, Эдди похвалил его кукол и спросил, как он навострился их мастерить.
– Один морской волк научил, – ответил Фармингдейл. – Сам он сплел пятьсот шестьдесят штук, представляешь? Хранит их в шкафчике в Ринкон-Аннексе, под замком.
В ту пору морскими волками называли тех моряков, которые смолоду плавали еще на деревянных посудинах – тогда “плавать” значило буквально плавать.
– Он еще жив? – спросил Эдди.
– Последний раз я его видел, поди, года два назад, – ответил второй помощник.
– Их, настоящих морских волков, становится все меньше, – заметил Эдди.
Еще пять лет назад на борту чуть ли не каждого судна был один, а то и два морских волка, и у каждого в кармане лежал пальмовый воск, игла и моток шпагата. Эдди подозревал, что Военное управление торгового флота постепенно списывает их на берег.
– Один у нас есть, – продолжал Фармингдейл. – Пью, третий кок.
– Надо же, повезло!
Фармингдейл чуть наклонил голову; поди пойми, что он хочет этим сказать. Второй помощник, даже когда трезв, сторонится людей; кто его знает, что у него на уме. Но присутствие на борту “Элизабет Симэн” настоящего морского волка очень ободряло. Их называли “железными людьми в деревянных посудинах”, в отличие от нынешних деревянных людей в железных посудинах, таких, как Киттредж, Фармингдейл и сам Эдди. От старых морских волков веяло мифом о происхождении всего сущего, они не оторвались от корней, в том числе и от корней языка. Эдди никогда прежде не замечал, сколько давно привычных слов напрямую связаны с морем, от “вверх дном” до “отдать концы”, “понять, куда ветер дует”, “корма”, “кормчий”, “тонуть”, “залечь на дно”, “пришвартоваться”, “дрейф” и “дрейфить”, “взять на буксир”. Он охотно пользовался этими словами в повседневной жизни, чувствовал в них что-то исконное – некую глубоко сокрытую истину. Ему казалось, что сам он, когда еще жил на суше, уже, фигурально говоря, улавливал очертания той истины. В море он к ней приблизился. А морские волки к ней еще ближе.
Оставив Фармингдейла на мостике, Эдди пошел заносить в бортовой журнал данные своей вахты: курс 170, свежий ветер при умеренной попутной волне. Потом зашел в кают-компанию за своим “ночным обедом”: бутербродом с мясом и кофе, затем налил чашку молока для радиста: у того одна нога держится на металлической подпорке (наверно, последствия полиомиелита, решил Эдди), и ему трудно ходить по лестницам.
У Эдди вошло в привычку заглядывать после вахты к радисту – в свою пустую каюту его не очень-то тянуло.
– Черт возьми, третий, какой же ты молодец! – обрадовался Спаркс и взял чашку.
Прежде чем закурить, Эдди проверил, надежно ли штора затемнения закрывает окно. Радисту было под пятьдесят: маленький, хрупкий, под отекшими веками не видно ресниц.
– Я отчасти тритон: хвост у меня сам отваливается и тут же снова отрастает, – сказал он.
Голос у него какой-то замогильный, причем с ирландским акцентом. Спаркс – гомосексуалист; Эдди про это знает, но откуда, понятия не имеет. Спаркс рос в Новом Орлеане и с двадцати лет ходил в море. Он трезвенник – большая редкость среди ирландцев.
– Ох, как же я об этом мечтал, – сказал радист, глядя в чашку, и тут же в несколько глотков с наслаждением выпил содержимое. – Ради чашки молока я готов ползти по битому стеклу, как курильщик опиума ради трубки с зельем.
– Может, тебе опиум понравился бы больше.
Радист фыркнул.
– Мало того, что мне не обойтись без жратвы, сна и сигарет; вдобавок приходится волочить за собой эту треклятую ногу. Наркомания мне просто не по карману.
– В притонах курильщиков опиума мне доводилось видеть и калек.
– Ясное дело: они же пытаются забыть, что они калеки! Как тебе такой расклад: на ноге, черт ее подери, у тебя подпорка, есть загвоздка еще почище этой, но ты возомнил, что все твои долбаные проблемы решены, а на самом деле ты просто-напросто засунул башку себе в задницу.
Радист вытряхнул в рот последние капли молока. У Эдди сжалось сердце: мало того, что Спаркс педик плюс калека, судьба не дала ему ни красивой внешности, ни денег, ни физической силы. Как он терпит такую жизнь? А он не просто терпит, он никогда не унывает.
– Твоя мать, Спаркс, наверно, очень тебя любила, – проронил Эдди.
– С чего ты это ляпнул?
– Да так, догадался.
– Знаешь что? Собери свои догадки и сунь себе в ухо. Мать была в камере самая запойная из всех. Однажды решила чмокнуть меня на ночь, и ее вырвало прямо на мою постель! Клянусь Богородицей, моя мать была свинья свиньей.