Наконец он уверился, что тридцать два дня могли бы составить нужный срок в первом, вероятном приближении. Установил, что попробует устраивать сеансы ежедневно, по четыре часа, в течение тридцати двух дней. Вот тут и встал вопрос о лампочках.
Дело в том, что он не мог представить себе, чтобы работа обрывалась внезапно, по истечении последнего сеанса, в безличной, бюрократической манере. Очевидно, что работа должна была подходить к концу элегантно, даже поэтично, и по возможности непредсказуемо. Решение пришло на ум, когда он изучал проблему света — восемнадцать лампочек, подвешенные к потолку, на равных расстояниях, в правильных, прекрасных геометрических фигурах, — и наконец он представил себе, как незадолго до тридцать второго дня эти лампочки гаснут одна за другой, в произвольном порядке, вроде бы случайно, однако в промежуток времени не меньше двух дней и не больше недели. Он увидел, как мастерская проскальзывает в темноту, разбросанную пятнами, по алеаторической схеме, и даже принялся фантазировать, как они с натурщиком станут перемещаться, чтобы воспользоваться последним светом или, напротив, укрыться в первой тьме. Отчетливо увидел себя в неясном мерцании последней лампочки, как он торопится завершить портрет, накладывает последние штрихи. И потом, когда угасает последняя спираль, смиряется с темнотой.
Безукоризненно, подумал он: само совершенство.
Поэтому и стоял теперь перед старичком в Кэмден-тауне.
— Нет, они просто должны угасать, не тускнеть постепенно и не взрываться по возможности.
Старичок изобразил один из тех загадочных жестов, к каким прибегают мастера, чтобы поквитаться с миром. Потом объяснил, что лампочки — создания непростые, зависят от множества переменных величин и в своем роде подвержены безумию, формы которого предсказать нельзя.
— Обычно, — добавил он, — заказчики тут замечают: «Как женщины». Избавьте меня от этого, будьте добры.
— Как дети, — сказал Джаспер Гвин.
Старичок кивнул. Подобно всем мастерам, он разговаривал только за работой и теперь сжимал в горсти маленькие лампочки, словно кладку яиц, и погружал их в непрозрачный раствор, смутно похожий на дистиллят. Цель операции была определенно неизъяснима. Мастер просушивал лампочки феном, таким же старым, как и он сам.
Они потратили массу времени, рассуждая о природе лампочек, и Джаспер Гвин в конце концов открыл для себя целую вселенную, о существовании которой никогда не подозревал. С особенным удовольствием он узнал, что формы лампочек варьируются до бесконечности, но основных шестнадцать, и у каждой есть свое имя. Согласно некой весьма изысканной конвенции, это имена королев или принцесс. Джаспер Гвин выбрал лампочки «Катерина Медичи»: они походили на слезы, пролитые люстрой.
— Тридцать два дня? — уточнил старичок, когда решил, что этот заказчик достоин его работы.
— Таков замысел.
— Нужно знать, сколько раз их будут выключать и включать снова.
— Один раз, — не колеблясь, ответил Джаспер Гвин.
— Откуда вы знаете?
— Знаю.
Старичок застыл на месте и поднял взгляд на Джаспера Гвина. Уставился, можно сказать, в самую спираль очей. Искал там что-то, но не нашел. Зазубрину нити, предвещающую обрыв. Потом снова склонился к своей работе, разжал ладони.
— Нужно будет очень осторожно перевозить их и вкручивать, — сказал он. — Вы умеете держать лампочку в руках?
— Я никогда над этим не задумывался, — ответил Джаспер Гвин.
Старичок протянул ему лампочку. То оказалась «Елизавета Романова». Джаспер Гвин бережно зажал ее в ладони. Старичок поморщился.
— Берите пальцами. Так вы ее погубите.
Джаспер Гвин послушался.
— Штыковое соединение, — изрек старикашка и покачал головой. — Отдать вам лампочки как они есть, вы мне их перебьете еще до того, как вкрутите. — И забрал обратно свою «Елизавету Романову».
Они договорились, что через девять дней старичок вручит Джасперу Гвину восемнадцать лампочек «Катерина Медичи», которые погаснут в промежуток времени от семисот шестидесяти до восьмисот тридцати часов. Они угаснут без агонии, бесполезных вспышек и взрывов. Угаснут одна за другой, в порядке, предугадать который не дано никому.
— Мы забыли обговорить, в какой тональности будет свет, — сказал Джаспер Гвин, уже собираясь уходить.
— А вы в какой хотите?
— В детской.
— Учту.
Они распрощались, пожав друг другу руки, и Джаспер Гвин поймал себя на том, что делает это бережно, как много лет назад, когда прощался за руку с пианистами.
22
Прекрасно, сказала дама в непромокаемой косынке. Она положила зонтик сушиться на батарею и походила по комнате, разглядывая детали. Обувную полку, ковры теплых тонов, пятна сырости на стенах и масляные пятна на полу. Попробовала, не слишком ли мягкая кровать, посидела в креслах. Прекрасно, сказала.
Стоя в углу своей новой мастерской, все еще в пальто, Джаспер Гвин любовался всем тем, что собрал за полтора месяца, из ничего, следуя за безрассудной идеей. Не нашел огрехов, подумал, что каждая вещь сотворена с вниманием и мерой. Точно так же и переписчик расположил бы на столе бумагу и перо, надел матерчатые нарукавники, выбрал чернила, уверенный, что распознает самый подходящий оттенок синего. Подумал, что не ошибся: великолепное ремесло. На какой-то момент мелькнула мысль о ржавой железной табличке на двери. Джаспер Гвин. Переписчик.
— Просто удивительно, насколько все это бесполезно в отсутствии какой бы то ни было натуры, — заметила дама в непромокаемой косынке. — Или я ее не заметила? — добавила она, оглядываясь вокруг с видом человека, который ищет в супермаркете стеллаж с приправами.
— Нет, натуры нет, пока, — сказал Джаспер Гвин.
— Не представляю себе, чтобы у вашей двери толпился народ.
— Нет, пока нет.
— Вы придумали, как решить проблему, или собираетесь дожидаться, пока выйдет срок договора об аренде?
Время от времени пожилая дама проявляла-таки характер школьной учительницы. Брюзгливо принимала близко к сердцу чужие дела.
— Нет, план у меня есть, — ответил Джаспер Гвин.
— Послушаем, что за план.
Джаспер Гвин над этим долго раздумывал. Было очевидно, что на первый раз, чтобы испытать себя, следовало кого-то нанять. Важно было, однако, сделать правильный выбор: слишком сложная натура могла бы без всякой пользы лишить его присутствия духа, а слишком простая ограничила бы поиск и не подтолкнула бы к обретению того, что он стремился найти. Не так-то легко было разгадать также, какая степень отчуждения подойдет для этого первого опыта. Скажем, друг сильно облегчил бы задачу, но в то же время нарушил бы чистоту эксперимента, ведь о нем уже слишком многое известно, и нельзя взирать на него, как на совершенно незнакомый пейзаж. С другой стороны, если, подчиняясь логике, выбрать человека чужого, это неизбежно приведет к целому ряду разного рода неловкостей, без которых Джаспер Гвин охотно бы обошелся, по крайней мере для первого раза. И без того трудно объяснить, в чем тут дело, какую работу они будут вместе выполнять, а еще возникает вопрос наготы: скользкий вопрос. Джаспер Гвин инстинктивно ощущал, что нагота натурщика является непременным условием. Он представлял себе наготу как необходимый стимул. Она бы помогла пробиться, пересечь границу; без этого стесняющего сдвига, чувствовал он, не откроется никакое открытое поле, никакая перспектива в бесконечность. Так что следовало с этим смириться. Натурщик должен быть нагим. Но Джаспер Гвин был человеком сдержанным и ценил застенчивость. Он был не в ладах с телами, всю свою жизнь трудился над звуками и мыслями. Механика фортепиано — вот самое плотское из всего, чем он в той или иной степени владел. Думая о том, как перед ним предстанет нагой натурщик, он испытывал лишь глубочайшую неловкость и непроходящее смущение. Поэтому выбор первой модели был делом деликатным, и пригласить человека совершенно постороннего было бы неосмотрительно.