Найти его адрес оказалось несложно, и однажды утром Джаспер Гвии заявился к нему домой, в квартал Фулэм. Дэвид Барбер открыл дверь и, когда увидел, кто пришел, без колебаний заключил его в объятия как долгожданного гостя. Потом они вместе вышли в парк вывести покакать Марту Аргерих. Она была породы вандейский грифон.
19
С Дэвидом не требовалось ходить вокруг да около, и Джаспер Гвин сказал просто, что ему нужно чем-то озвучить новую мастерскую. Он не в состоянии работать в тишине.
— Ты задумывался о хороших дисках? — спросил Дэвид Барбер.
— Это музыка. Мне нужны звуки.
— Звуки или шумы?
— Ты когда-то не видел между ними разницы.
Они углублялись в тему, прогуливаясь по парку, а Марта Аргерих тем временем гонялась за белками. Он представляет себе, сказал Джаспер Гвин, длинную-предлинную запись, замкнутую в кольцо, едва различимую, которая была бы подкладкой для тишины, скрадывала бы ее.
— Длинную насколько? — спросил Дэвид Барбер.
— Не знаю. Часов на пятьдесят?
Дэвид Барбер замедлил шаг. Расхохотался.
— Ну, это и правда не шутки. Тебе это обойдется в круглую сумму, дружище.
Потом сказал, что хотел бы посмотреть место. И они решили вдвоем отправиться в мастерскую на Мэрилебон-Хай-стрит на следующее утро. Оставшееся время вспоминали былое, и Дэвид Барбер, в частности, сказал, что несколько лет назад на какой-то момент поверил, будто Джаспер спит с его тогдашней нареченной. Вроде она была фотографом из Швеции. Нет, это она со мной спала, возразил Джаспер Гвин, а я так и не врубился. Они посмеялись.
На следующий день Дэвид Барбер прибыл на раздолбанном седане, от которого на километр несло мокрой псиной. Припарковался перед пожарным краном: таков был его персональный ответ на отношение правительства к культурному наследию. Они вошли в мастерскую и закрыли за собой дверь. Стояла великая, полная тишина, за исключением, естественно, клокотания в трубах.
— Прекрасно, — сказал Дэвид Барбер.
— Да.
— Ты должен позаботиться о пятнах сырости.
— Все под контролем.
Дэвид Барбер походил немного по комнате, замеряя эту особую тишину. Внимательно прислушался к трубам, оценил, как скрипит дощатый пол.
— Возможно, мне следовало бы знать, какую книгу ты пишешь, — сказал он в какой-то момент.
Джаспер Гвин мгновенно пал духом. Значит, всю жизнь придется убеждать всех и каждого, что он больше не пишет книг: к такой мысли нелегко привыкнуть. Необъяснимый, невероятный феномен. Однажды на улице он встретил издателя, и тот горячо расхвалил статью в «Гардиан». И тут же спросил: «Что ты сейчас пишешь?» Это просто не укладывалось в голове у Джаспера Гвина.
— Поверь мне, совершенно неважно, что я пишу, — сказал он.
Ему бы понравилось, объяснил, если бы звуковой фон мог меняться, как свет в течение дня, то есть незаметно и непрерывно. А главное — изысканно. Это очень важно. Добавил также, что хотел бы чего-то такого, в чем не было бы и тени ритма, только становление в замедленном темпе, преграждающее путь времени и попросту заполняющее пустоту потоком, лишенным координат. Ему бы понравилось, сказал, что-то неподвижное, вроде стареющего лица.
— Где тут сортир? — спросил Дэвид Барбер.
Вернувшись, сказал, что согласен.
— Десять тысяч фунтов, не считая аппаратуры. Скажем, двадцать тысяч.
Джасперу Гвину нравилась мысль, что все его сбережения горят синим пламенем, что он рискует деньгами ради ремесла, которого, возможно, и не существует вовсе. Он желал быть припертым к стене, ибо только в таком случае оставался шанс обнаружить искомое в себе самом. И он согласился.
Через месяц Дэвид Барбер установил аппаратуру и вручил Джасперу Гвину жесткий диск.
— Наслаждайся. Тут шестьдесят два часа, длинновато вышло. Никак не получался финал.
Этим вечером Джаспер Гвин улегся на полу в своей мастерской переписчика и запустил запись. Она начиналась чем-то похожим на шуршание листьев и продолжалась, незаметно продвигаясь вперед, собирая по пути, будто бы случайно, звуки самого разного толка. На глазах у Джаспера Гвина выступили слезы.
20
Дожидаясь музыки Дэвида Барбера, или как там ее ни назови, Джаспер Гвин целый день потратил на то, чтобы отточить все прочие детали. Начал с мебели. На складе старьевщика с Риджент-стрит откопал два стула и чугунную кровать, довольно ветхую, но по-своему стильную. Присовокупил два продавленных кресла цвета крикетных мячиков. Взял напрокат два огромных дорогущих ковра и купил за неимоверную цену настенную вешалку во французской пивной. Чуть не поддался искушению приобрести чучело коня из сделанного в восемнадцатом веке макета рыцарского турнира, но решил, что это будет расточительство.
Не сразу удалось прояснить, как именно он будет писать — стоя или сидя за столом, на компьютере или от руки, на листах большого формата или в маленьких блокнотах. Следовало также понять, будет ли он вообще что-то записывать или только наблюдать и обдумывать, а уж потом, может быть дома, собирать воедино то, что придет на ум. Художнику просто, у него есть холст, перед которым нужно стоять, и никто не видит в этом ничего странного. Но если автор желает писать словами? Не сидеть же ему за столом, перед компьютером. Наконец он убедился: что ни придумаешь, все выглядит смешно, остается одно — начать работу и определить на месте, в нужное время, что имеет смысл делать, а что — нет. Значит, решил он, в первый день ни письменного стола, ни ноутбука, ни даже карандаша. Он лишь позволил себе поставить в углу простенькую обувницу: будет приятно каждый раз класть туда обувь, подходящую для конкретного дня.
Занявшись всем этим, он сразу почувствовал себя лучше и перестал бояться припадков, терзавших его последние месяцы. Ощущая, как надвигается некая рассеянность, которую он уже научился распознавать, Джаспер Гвин старался не впадать в панику, но вместо этого сосредоточивался на своих бесконечных хлопотах, погружаясь в них чуть ли не с маниакальным прилежанием. Едва он начинал отрабатывать детали, как наступало облегчение. Поэтому он порой задавал себе такую высокую планку, забирался в такие дебри перфекционизма, что это уже отдавало литературой. Например, однажды случилось ему набрести на мастера, который делал лампочки. Не лампы, а лампочки. Вручную. Старикашка, в убогом и мрачном цеху в районе Кэмден-тауна. Джаспер Гвин долго искал его, даже не зная толком, есть ли такой, и наконец нашел. Он задумал запросить у мастера не только совершенно особенный свет — детский, иначе не скажешь, — но, главное, свет, который длился бы определенное время. Он хотел, чтобы лампочки гасли, прослужив тридцать два дня.
— Гасли бы сразу или тускнели постепенно? — спросил старичок, будто уже заранее вник в суть вопроса.
21
Возня с лампочками может показаться мало существенной, но для Джаспера Гвина этот пункт превратился в основополагающий. Он был связан со временем, с темпом. Хотя Джаспер Гвин пока не имел ни малейшего понятия о том, какой жест соответствовал бы письму портрета словами, у него сложилось определенное представление о возможной длительности действа — так, видя путника, бредущего в ночи, можно рассчитать, насколько он далеко, но не распознать, кто он таков. Джаспер Гвин сразу исключал быстрое завершение работы, но с трудом представлял себе жест, оставленный на произвол случайного и, возможно, весьма отдаленного окончания. Так он начал измерять, лежа на полу в мастерской, в совершенном одиночестве, удельный вес часов и плотность дней. Он имел в виду паломничество, похожее на то, какое различил тогда, в тех картинах, и вознамерился угадать скорость шага, достаточную для того, чтобы его совершить, и длину пути, который приведет к цели. Нужно было установить скорость, с какой улетучится замешательство, и медлительность, с какой будет всплывать на поверхность истина того или иного рода. Он пришел к выводу, что точно так же, как это происходит в жизни, только тщательно выверенная пунктуальность позволит завершить жест, — так обретают полноту мгновения, счастливые для живущих.