Збарский: – Люблю я этого еврея.
Михоэлс: – Не дай мне бог попасть в твои руки. Ты из меня сделаешь красавца!
По театру ходили чужие люди. Чужими были зрительный зал, сцена. Неужели не настанет утро? Неужели это последний вечер?
Она наступала на какие-то обрывки декораций, костюмов. И вдруг ей показалось, что под каблуками сочится кровь.
На полу валялись полотна Шагала.
Через много лет в Иерусалиме открылась выставка декораций к спектаклям ГОСЕТа с огромными полотнами великого художника. То были те самые, чудом уцелевшие декорации.
Она смотрела и думала: «Еврейский театр – моя боль». До сих пор ей кажется, будто поставлена была на страже еврейского театра.
И не уберегла…
Она не верит ни в вечную жизнь, ни в реинкарнацию, но все равно до сих пор не хочет мириться с тем, что никогда больше не увидит дорогих ей людей. Воспоминания неожиданно сдавливают горло, и упираешься в стену, закрыв глаза, и произносишь то или иное имя: Соломон Михоэлс или Вениамин Зускин. Какого жестокого и бесчувственного бога можно упрекнуть в этом?
Этель не очень охотно рассказывает о работе в театре на идиш в Израиле. После разгрома ГОСЕТа она как бы подошла к краю земли. Гибель Еврейского театра сломала традиции, сбила еврейскую культуру с пути цивилизации, нет, скорее, механизировала саму еврейскую жизнь. А жизнь – нечто сокровенное и вместе с тем открытое во времени в обе стороны – в прошлое и будущее…
Она часто вспоминает себя рядом с Зускиным на авансцене. В одном ряду. Все делала точно по книге. Написано в книге смеяться – смеется. Написано плакать – плачет. Чувствует – не держится на ногах. От нее требуют пируэт. А как его сделать?
А Зускин уже рядом, шепчет на ухо: «Обними весь мир и все, все получится…» И сразу перед глазами точно радуга засияла. И конец ее упирался в то место, где зарыт клад.
И еще вспоминает о незабвенном Учителе, гениальном шуте из «Короля Лира». Это было уже без Михоэлса. Зускин – в безысходном горе. Уезжая в Ленинград на гастроли, актеры еще не знали, что с Зускина взяли подписку о невыезде из Москвы. Вся его жизнь, казалось, опрокинута безвозвратно, – ни физических, ни моральных сил. Временами он репетировал, просто лежа на сцене, – от полного упадка сил. Пытался сохранить старые спектакли, вводил вместо себя на роль другого актера…
Однажды вдруг поднялся, шатаясь, подошел к вешалке, взял свою роскошную шубу…
– Очень страшно, Учитель? Мы скоро перейдем на русский язык?
– Лучше умереть, – сказал он тихо.
Это был плач – не плач. Причитание птицы, потерявшей птенца. Полудетский голос, который свивал для самого себя печальную сказку. Безысходная грусть, граничащая с полной тишиной. Ей до сих пор кажется, что лицо падает в подушку, прижимается к ней, чтоб еще глуше была скорбь, чтоб никто-никто не услыхал, что вот, что вот…
Готова ли она была принять тяжесть, посылаемую Судьбой?
В любом случае – не готова была играть на русском языке.
И все же сыграла.
И ей до сих пор тяжело вспоминать, когда она говорит «об этом преступлении».
И хочется застонать.
Нет, не обрушилось небо. И голуби ворковали без устали. И кружились около голубок. Улетали, прилетали, ворковали, любили, любились, рассказывали свою сказку, манили и мучили сердце, которому в этой сказке не было места.
Из воспоминаний Аллы Зускиной-Перельман об отце:
«… После очередного спектакля «Король Лир» Зускин, великолепно сыгравший роль Шута, сказал:
– Я ухожу со сцены навсегда, потому что сегодня сыграл не так, как должен был.
Это – Зускин.
…Человек перестал спать по ночам, его положили в одну из клиник и там усыпили в надежде, что искусственный сон… вылечит его. Его забрали из этой клиники спящего, на носилках. Можно ли вообразить ощущение человека, заснувшего в клинике и проснувшегося в пыточных подвалах Лубянки?
Это – Зускин ».
Такое не придумали еще не только в пьесах – в фантастических романах. 10
Я пытаюсь представить, как шла Этель в новый для нее театр Моссовета. Безрадостно? Озабоченно? Может быть, это просто надуманные попытки навязать свое видение прошлого, да еще из другого временного измерения? Страна Израиль вот уже более пятидесяти лет отвергает утопии. И вообще, человек – это тяжесть судьбы. Обещанный покой ненадежен, а удел актера во все времена бросать со сцены вызов времени…
Она уже знала, что в театре возможно все. Можно показать человека, который просто выходит, останавливается, осматривается. Можно показать световые эффекты, элементы декораций, силуэты, зверей.
Можно показать даже пустую сцену. Все это театр…
Событие, которое надо вывернуть наизнанку. И всякий раз обнажается некая истина, которая чаще всего почти невыносима. Но порой бывает ослепительно яркой и освежающей.
Театр…
Юрий Александрович Завадский, ученик Евгения Вахтангова, был яркой фигурой, его спектакли – суть спектакли влюбленного в актера человека. И главное в актере – легкость перевоплощения, его дух, а не умение ходить на цыпочках…
Через семнадцать лет после отъезда в Израиль она вновь приедет в Москву. Она любила этот театр, любила Юрия Александровича, любила ритм и стиль жизни этого своеобразного коллектива.
Кто-то в гардеробе воскликнул:
– Этель!
Узнали, узнали…
Сейчас появится Ростислав Плятт:
– Этка!
Старое зеркало в ее гримерной. У зеркала молодая прелестная девушка. Может быть, это она сама?
Смеется: есть существенная разница в талии.
Завадский – Михоэлсу:
– Отдай ее мне!
Михоэлс – Завадскому:
– Через мой труп…
Этот факт Этель прокомментирует: «Трагическая правда!»
Как говаривал Бернард Шоу, знатоки женщин редко склонны к оптимизму.
– Когда-то это была моя гримерная. Мое место… Это хорошее место? Самое лучшее, не правда ли?
– Ах, извините… Садитесь, устраивайтесь поудобнее…
Они смотрят в зеркало. Она и молодая актриса. Что будет, если все начнут вслух вспоминать свое прошлое? У каждого найдется что сказать. Надо воздержаться, хотя бы из стыдливости… Все это было так давно…
Она – и это зеркало. И это молодое лицо. И сияющий, как тихая греза, волшебный град…
– Волшебный… что?
– Град! Град!
– Я поняла.
Какой-то пошлый парнасско-символистско-сюрреалистический бред.
Она боится Юрия Александровича. Боится русского языка.
– Я знаю, что Михоэлс очень любил вас как актрису? – спросил ее на собеседовании директор театра.
– Да, но он держал меня в ежевых рукавицах.