И распахивал настежь…
Мы тут же их закрывали.
Сегодня в Израиле Этель Ковенская, кажется, единственная из тех, кто играл в спектаклях Михоэлса. А потом, совсем молодая, в театре им. Моссовета у Юрия Завадского.
Только подумать: с Мордвиновым! В «Отелло»…
Ее Высокий Дар не под силу моему перу. Он и сегодня обжигает сердце. А когда она поет, кажется, обжигает и губы и горло. Я слушаю ее иврит, ее идиш, ее русский: она дает выход моей печали и подлинной истории моей жизни…
Иногда, кажется: она заворожена блестящей точкой, мерцающей на горизонте. Эта точка есть Я, МЫ, ОНИ! Рыбаки в море, женщины, баюкающие своих детей в тени виноградной лозы, пастухи, блуждающие в пустоши среди гор, автор над рукописью, музыкант со скрипкой…
Мои собеседники…
Я ощущаю ласковость их взгляда, который не знает ничего, кроме любви. Понимаю, что, пройдя все дороги любви и гнева, они поселились во мне.
Мысленно я давно связал наши жизни…
Кажется, в 1995 году вместе с Этель Ковенской мы выступили на одном вечере – памяти Сиди Таль, еврейской актрисы. Явление Этель на сцене было для меня каким-то волшебством. Точно лик мира дрогнул…
Вдруг показалось: она не просто обворожительна, она – странная тихая освободительница…
От чего?
Людям нужен хлеб насущный – они же предпочитают драгоценные камни!
3 Она любит бывать в маленьких кафе. В том уютном мире, где покой не нарушается суетой повседневной жизни. Садится на стул. Долго молчит. Пока не возникает перед ней… ее первая роль…
Они всматриваются друг в друга.
– Ах, детка? Ты всегда хотела знать: что такое человеческая жизнь?
Первая треть – хорошее время; остальное – воспоминание о нем…
Ее родной язык – идиш.
И польский.
Потом – русский язык и русский театр.
Чтобы не расстаться с профессией, в Израиле выучила иврит.
В ее жизни было несколько поворотных моментов: когда мама и дядя послали ее в театр к Михоэлсу, когда она пришла к Юрию Завадскому и когда вместе с мужем приехала в Израиль.
Впрочем, был еще один, как теперь модно говорить, момент истины: четырнадцатилетняя школьница Этель Ковенская из только что освобожденных «западных территорий», хрупкая, умирающая от волнения, вышла на сцену читать Маяковского.
– Я достаю из широких штанов дубликатом бесценного груза…
– Не штанов, а штанин, – подсказывают из зала.
В тот миг она чуть не потеряла сознание.
И вдруг оглушительные аплодисменты: Эточка Ковенская получила первый приз.
Никто не может приказать стать актером.
Никому не дано запретить быть актером.
Актерство – это не платье, не шляпка, не перчатки. Актерство нельзя надеть и снять в костюмерной.
На сцене – она актриса. И на улице говорят: «Актриса». И потом, когда пройдут года, скажут: «А она все еще актриса!»
И не выпрыгнуть из самой себя…
При въезде в любую страну надо указать в таможенной декларации, какие ценности ввозишь.
За ее плечами ничего не было, кроме Еврейского государственного театра и театра им. Моссовета.
И мужу нечего было декларировать, кроме своего таланта…
Они гастролировали в Соединенных Штатах Америки и в Канаде, в Австралии, в Европе. Реклама там превосходна. Так и чувствуешь себя чаем «Липтон»…
Между тем она очень непритязательна: ей вполне достаточно зрителя и сцены.
Зритель в партере. И на галерке. И в небесах. Для него живет. Лицедействует. Поет…
4 Первое воспоминание – ей три года.
Тогда впервые увидела похороны.
Спрашивает:
– Что это значит, мама?
– Кто-то умер.
– Почему?
– Потому что болел…
– Значит, если беречься, носить теплый шарф, не пить сырую воду, осторожно переходить улицу, то не умрешь никогда?
Мама молчит.
– Скажи, мы когда-нибудь умрем? Скажи правду!
– Да.
И она разрыдалась. И взгляд ее стал испуганным и беззащитным.
И стало страшно…
Значит, мама когда-нибудь умрет? Ее смерть страшит больше, чем смерть вообще!
Странно, как быстро в детстве исчезают страхи.
Позже тревоги вернутся. И уже не оставят никогда. Это случится, когда ей скажут, что нет больше Соломона Михоэлса.
– Убили! Убили! – вдруг закричит она.
И все отшатнутся.
Михоэлс всегда говорил, что у нее потрясающая интуиция.
Впрочем, в те годы интуиция сводилась к одному: «заберут – не заберут», «посадят – не посадят»…
– Дайте копеечку, дайте копеечку, был и у меня когда-то жених. И кто знает, куда подевался, – ушел и больше не вернулся…
Однажды уже после закрытия Еврейского театра какие-то люди остановили ее на лестнице. Из-за одного плеча выглядывал дворник.
Из-за другого – мужчина с женщиной: понятые.
«Ну вот, и за мной пришли».
– Покажи, кто где живет…
Они шли по длинному коридору. Останавливаясь у каждой двери:
«Пронеси, Боже, пронеси…»
Прошли в конец коридора. Там жил еврейский писатель Дер Нистер.
«В дверном проеме Эточка увидела стол, на котором стоял стакан с недопитым чаем, горка сушек. Семидесятилетний писатель словно ждал непрошеных гостей: ему было неловко, что всех его друзей уже давно взяли, а за ним все не идут. Он тут же поднялся с кровати, на которой лежал полностью одетым, шагнул навстречу понятым и сказал, ни к кому не обращаясь: «Слава Богу!» Жена подала готовый узелок. Через год его расстреляли» – так передает эту сцену Шелли Шрайман.
5 Ей было пятнадцать, когда наступила абсолютная полнота жизни.
Что-то вроде символического рая. То время остается для нее образом утраченного рая и по сей день.
– Ты будешь играть Рейзл, – сказал Соломон Михоэлс.
Это сейчас она пытается объяснить себе, почему было так хорошо. А тогда просто жила в раю, где были краски такой яркости и свежести, какой больше не будет никогда, ее любимые краски, например чистая, нетронутая голубизна.
Любимая краска Марка Шагала.
Однажды мама сказала:
– Я хочу, чтоб ты нашла то, что я потеряла.
Мама была прирожденной актрисой. Шимон Финкель, ведущий актер «Габимы», – ее другом. Она сидела на скамейке, а Шимон разыгрывал перед ней занимательные истории. Они играли в одном кружке в Гродно.
Но кто знает, может быть, мать просто вытолкнула дочь в Москву, спасая от будущей беды, от войны, от голода?
Кто такой Михоэлс? Этель понятия не имела. Дядя привел ее в студию. Михоэлс сказал: «Вы же знаете, что она по возрасту совершенно не подходит». А дядя говорит: «Вы только посмотрите на нее». Вмешалась секретарь: «Нет, у нас не детский сад». Дядя не отступал: «В паспорте написано, что она большая девочка, ей уже шестнадцать лет».