С неожиданной горечью она сказала:
– А теперь – прощай…
Я взглянул на небо. Оно было темным, как дно Евфрата в сумерки.
…Я искал ее всюду. Обошел все восемь центральных проспектов. Стоял у восьми городских массивных ворот, охраняемых крылатыми быками. Черная птица кружила при свете звезд в черном небе, кружила и кружила над головой, как бездомный скиталец…
Она исчезла вместе с моим сном, и я подумал: а вдруг по приказу персидского царя Кира она отправилась в Иерусалим вместе с Эзрой и Нехамией? И что, если именно она там отстраивает Храм? О, она и в одиночку способна на многое!
Думы и солнце томили меня. Пыль забивала глаза и рот, и когда я в ярости стискивал зубы, на них скрипел песок…
Сон повторялся много раз. Только черные птицы над пальмами и оливковыми деревьями сменялись белыми и сизыми, отливающими перламутром голубями. И над головой вместо неба вдруг возникала маленькая палатка, сделанная из нижней юбки, а на вершине ее – флаг с надписью «Glo…»
С тех пор я заболел Палестиной.
Кто-то приехал сюда, потому что всю жизнь был сионистом. Или диссидентом. Или потому, что об этом мечтал Герцль. Или мама с папой. Или бабушка с дедушкой. Кто-то бежал сюда – от советской тюрьмы, от страха быть арестованным, от жалкой и безрадостной жизни.
Я шел вослед за Женщиной.
За Прекрасной Дамой. Смуглой Леди. Девственной и Грешной.
«Писать стихи – легче, чем внушать стихи», – говорил я себе.
Я писал стихи. Внушала их – Она…
Один из моих школьных товарищей, важный военспец, постоянно ездил в Багдад.
– Вавилон? – спрашивал он. – Ну, видел, видел… Ничего особенного. Могу рассказать…
И я, жестоко ему завидуя, шел мысленно вместе с ним на железнодорожный вокзал, садился в замусоренный вагон и ехал по багдадской железной дороге в ту сторону, где одиноко светилась табличка на арабском и английском языках: «Станция Вавилон»…
Я выходил из вагона. Вокруг не было ни души. Казалось, всех сожгло солнце. Заброшенные, полузанесенные песком руины, сквозь которые я видел город – жаркий, упрямый и чудовищный. И вокруг были люди, только в другой, странной одежде.
И ее голос, который звучал как струна, протяжно и мощно.
4 «– Как живешь, Моше?
– Как живешь… Как живешь…»
По вечерам я репетирую пьесу, которую по совету Рыжей Венеры написал сам.
Хуже этих репетиций не бывает ничего. Разве сам спектакль. Свет, софиты, лица зрителей – все это беспорядочно перемешивается в моем сознании и создает расплывчатый образ, который я условно называю: «НЕНАВИСТЬ». Насколько я люблю Священный Театр как таковой, настолько не терплю на сцене собственного присутствия. Я втайне умираю от тоски и мысленно ругаю автора, режиссера, зрителя и искренне надеюсь, что это будет мой последний выход на сцену.
Черт бы их всех побрал!
Как меня вынесло сюда?
Всю жизнь мне говорили: в тебе пропадает гениальный актер – Чарли Чаплин, Иннокентий Смоктуновский и Сара Бернар вместе взятые. Там, на родине, Бог миловал. Я был скромным режиссером провинциального театра с режиссерским и литературным образованием, с маленькой, но постоянной зарплатой и собственным театром внутри самого театра. И только в Израиле я услыхал: «О’кей, на сцене ты гораздо лучше, чем в жизни». И потом, заработок. Двести шекелей за спектакль, включая проезд, семнадцатипроцентный налог и аплодисменты зрителей…
Двести шекелей за спектакль (за два – четыреста, за три соответственно… целое состояние, подсчитать не могу, кто-то унес счетную машинку) – это уже солидная прибавка к пособию по старости.
Так что надо держаться. Тем более в Израиле, где каждый артист – народный, а заслуженных работников культуры («засраков», как говорили в СССР) больше, чем новых репатриантов, начиная с первой «русской» алии 1889 года…
И потом – даже Шекспир играл роль Призрака в «Гамлете»!
Пьеса – об израильских вождях нового времени.
Я чешу затылок и повторяю:
«Моше, как живешь?»
И гляжу на себя как еврей-космонавт, впервые чувствующий себя хорошо.
«Моше, как живешь… Моше, как живешь…»
Вот сделаю эту пьесу, составлю собрание сочинений – и тогда благодарные горожане назовут улицу в Деркето моим именем. Вы представляете, на Ближнем Востоке, в колыбели цивилизаций, на Святой земле, в древнем городе Деркето будет улица моего имени! И в Москве будет! Пока там есть только Малая Басманная и Большая Басманная, но вскоре будет и просто названная моим именем…
Лев Басман! Звучит…
Фантазии об улице, названной в мою честь, – область особых мечтаний.
Улица – уж это настоящая слава. А слава идет к славе, как деньги к деньгам.
Для славы (или для денег?) я пишу эту распроклятую пьесу.
О, господи! Только Бог видит, какую тяжелую, противоестественную борьбу с самим собой мне приходится вести, а заодно с вождями нового времени. Голда, например, курит все время (по словам Бен-Гуриона, это единственное, что она делает не хуже мужчин), а я с детства не терплю сигаретный дым (четвертое поколение некурящих!). А чего стоят те, кто приходит ко мне в муниципалитет на прием.
– В вашем городе нет тени! – огорошила меня дама, прибывшая в Израиль из Сыктывкара два дня назад.
– И не будет, – обнадеживаю я.
Седой старичок капризно заявил:
– Поверьте, в моей квартире шумно, как в аэропорту. Целый день над домом летают вертолеты!
– Я приказал, чтоб не летали, – кратко и резко выдохнул я, и старичок ушел удовлетворенным.
Молодой человек, который пришел на прием по поводу открытия «малого бизнеса», сказал, что уехал из Москвы от обиды.
– В Москве вместо бассейна построили храм Христа Спасителя!
– Разве вы не мечтали о восстановлении этого храма? – осторожно спросил я.
– Конечно, мечтал!
– Так чем же вы недовольны?
– Бассейна нет!
Все это очень похоже на мою пьесу. В общем, как мне хорошо, так мне и надо.
В ту минуту, когда я пытаюсь запомнить слово, я обрекаю себя на смерть. Но как говорил Питер Брук, «Священный Театр мне необходим».
И я уже сворачиваюсь калачиком. И откладываю страницы с текстом. И иду дальше. Суть еще отсутствует. Любые слова статичны. Но вот уже кто-то движется в пространстве, кто-то смотрит в зрительный зал…
Моей любви не выскажешь словами,
Вы мне милей, чем воздух, свет очей,
Ценней богатств и всех сокровищ мира,
Здоровья, жизни, чести, красоты.
Я вас люблю, как не любили дети
Доныне никогда своих отцов.
Язык немеет от такого чувства,
И от него захватывает дух…