Он всегда шел под руку со своими горемычными и всегда веселыми героями.
Озирал, по слову Гоголя, «всю громадно несущуюся жизнь… сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы».
Он любил Киев. Киев ему был необходим. Любил Крещатик. Церковки, из которых доносился приглушенный вечерний звон…
С женой и детьми часто выезжал в Боярку, близ Киева.
Неожиданно получил наследство, и его стали называть «киевским Ротшильдом».
Пять лет в жизни он был баснословно богат.
Деньги можно было потратить на «Народную библиотеку». На гонорары еврейским писателям, которые до Шолом-Алейхема вообще не знали, что такое гонорар. Да и просто на то, чтоб помочь бедным…
Он даже стал обладателем одного из немногих тогда в Киеве телефонов.
Но во-первых, он преувеличивал страдания тех, кому сочувствовал.
Во-вторых, деньги были просто в заговоре против него. Ну какой из него гешефтмахер? Сначала он ссудил деньги под мифические проценты человеку, который вскоре обанкротился, прекратил платежи по обязательствам, и… все деньги пропали.
Потом стал играть на Киевской бирже, ровным счетом ничего не понимая в финансах. И от наследства ничего не осталось. Пришлось залезть в долги.
Он закрыл свой ежегодный альманах.
Снес в барахолку лишние костюмы и ботинки.
Продал золотое перо, которое купил в первый день получения наследства.
Он был бит морально и обобран материально. Но не столь тягостна была для него потеря денег, как то, что он обманут людьми и сам обманулся в людях.
Разочарование – вот что сокращало ему жизнь. Вот что – говорил он – приближает к могиле…
И начались скитания. Сначала переезд в Одессу, потом отъезд за границу. Париж, Вена и снова Киев. Но главное – никогда не унывал. Любил мастерить. Зонтик приспособил так, что мог сидеть под ним, как под большим тентом. Дома сконструировал скамейку-кровать и писал полулежа. Любил игрушки, безделушки. Придумывал, фантазировал.
Но и пускался в кое-какие авантюры. За одну из пьес о биржевых ворах его даже избили.
Но в денежных делах навсегда остался, как писала дочь, «величайшим джентльменом».
На всякий же случай у него всегда был лотерейный билет, и каждый год он ждал выигрыша, и каждый год разочаровывался.
Взлеты и падения, радости и потрясения – все было на его пути.
После краха с наследством он стал много ездить и выступать на вечерах.
– Вы знаете, – как-то раз радостно сказал он детям, – что я узнал? Оказывается, Диккенс тоже разъезжал и читал свои произведения!
Дочь, Лиля Рабинович, вспоминает:
«1905 год. Толпы народа на улицах Киева. Царь даровал конституцию!
Отец в необыкновенном волнении.
А вечером – еврейский погром. Знаменитая гостиница «Империал», где спасались евреи со всех концов города. Швейцар подкуплен и стоит в дверях с иконой. И мы в этой гостинице…
Царь обманул.
Отец, бледный как полотно, не отходит от окна. Он стоит и смотрит, как громят…
Этот вечер решает нашу судьбу. Мы оставляем и Киев и Россию – мы эмигрируем.
Без денег, без планов, с громадной семьей, с перинами – мы едем, мы едем…
Куда?
Куда-нибудь! Куда-нибудь подальше из страны, где отец, стоя у окна, видел то, что он видел…»
Разрушалось здоровье. Зато росла слава! Не было еврейской семьи, где не знали бы имя писателя. Но вот что любопытно – слава точно не касалась его. Он как мог иронизировал по поводу своей славы. И свергал себя с пьедестала, как только представлялся случай. Познакомившись с новой книгой Ицхака Лейбуша Переца, написал ему восторженное письмо: «Прочитав ваши «Народные сказания», я подошел к зеркалу и дал себе две оплеухи за то, что недооценивал ваш талант».
Так же, как слился он с литературой, – слился с семьей. Зять Беркович писал:
«Разлуку с семьей, даже на небольшой срок, он тяжело переживал. С дороги ежедневно писал. Его письма домой были сугубо интимными, искренними, мастерски сработанными, проникнутыми юмором. Они были такими же мудрыми и светлыми, как его художественные произведения. С «республикой» он делился своей тоской, своими слезами, радостями – всеми переживаниями и впечатлениями…
Имел бы он возможность, он никого бы из детей не отпустил бы от себя. Однако взрослые дети жили вдали от него. Зато существовало правило: один раз в год, летом, все должны были съехаться. И дети, и внуки. Эти дни становились сплошным праздником…
Он учил нас, что жизнь человека – великое и неповторимое событие. Здесь ничто нельзя считать обыденным и неценным. Все в жизни важно, тем более такие неповторимые минуты. Они должны быть праздником. А праздновать надо щедро, со вкусом».
Что-что, а праздновать со вкусом Шолом-Алейхем умел.
В предисловии к своему жизнеописанию «С ярмарки » Шолом-Алейхем напишет:
«Милые, дорогие дети мои! Вам посвящаю я творение моих творений, книгу книг, песнь песней души моей. Я, конечно, понимаю, что книга моя, как всякое творение рук человеческих, не лишена недостатков. Но кто же лучше вас знает, чего она мне стоила! Я вложил в нее самое ценное, что у меня есть, – сердце свое. Читайте время от времени эту книгу. Быть может, она вас или детей ваших чему-нибудь научит – научит, как любить наш народ и ценить сокровища его духа, которые рассеяны по всем глухим закоулкам необъятного мира. Это будет лучшей наградой за мои тридцать с лишним лет преданной работы на ниве нашего родного языка и литературы.
Ваш отец – автор Шолом-Алейхем.
Февраль 1916 г. Нью-Йорк».
10 Шолом-Алейхем любил порядок на письменном столе, но редко его придерживался. В ящиках письменного стола у него был хаос, настоящая барахолка удивительных вещей: бутылочка с клеем, гвоздики, щипчики, резиновая печать: две руки в рукопожатии и надпись – «Шолом-Алейхем» («Мир вам!»). Обычно эту печать он ставил в начале письма.
Но вот он решал навести порядок, и тогда на столе появлялись коробка для сигарет с секретным замком (кроме хозяина никто не умел ее открывать) и знаменитый маленький велосипедик со звоночками. Почему-то любой, кто подходил к письменному столу, сразу обращал внимание именно на этот велосипедик. Шолом-Алейхем частенько отнимал его у засмотревшегося посетителя.
Потом уходили все.
Шолом-Алейхем садился за стол, смотрел на порядок, но в таком состоянии совершенно не умел работать. Тогда, чтобы зарядиться, он начинал вспоминать гостей и разыгрывать их в лицах, будучи одновременно актером, режиссером и зрителем, в особенности когда подходил к зеркалу.
И после начинал писать.
« Папа пишет удивительно легко. Он может писать всюду и при всяких условиях. А между тем он страшно строг к своим сочинениям: пишет, зачеркивает, вклеивает, снова пишет, снова черкает…. И даже тогда, когда рукопись уже отправлена, не раз случалось, что он вдогонку посылал телеграмму в редакцию: надо изменить какое-нибудь слово.