Заведующий, цинично издеваясь, сказал:
– Ставить или не ставить – не вам решать. И рукопись вам никто не отдаст, и поставим как считаем нужным.
И тут на авансцену вышла – моя первая жена Мила. В то время она работала инструктором в горкоме комсомола, где ее держали исключительно для цифири, чтобы в нужный момент показать, что и в горкоме комсомола есть люди с наболевшим «пятым пунктом». Но Мила этого не понимала, а главное, понять не хотела. В ней жил и даже процветал ген революционерства. Ее место было только на баррикадах.
– Как ты посмел?! – кричала она. – Это же антисоветчина!
– Писать о евреях – антисоветчина? – спрашивал я.
– Нет, но не в то же время, когда израильтяне затеяли агрессию… Это вызов…
– Но пойми, – сопротивлялся я, – мой дед не был сионистом, я просто написал пьесу о своем детстве.
Я же не виноват, что и я, и в нашем дворе все ребята были евреи…
– Художественное произведение не копирует жизнь. Ты что, забыл о «магическом кристалле»? Ты должен, ты обязан объяснить свой поступок.
Она кричала, а я ее видел такой, какой она была, когда мы познакомились с ней на танцах. Я танцевал с ней, и руки мои касались ее талии, мои руки, которые она потом, когда мы спали вместе, часто клала себе на лицо. Светлыми ночами волосы ее казались не черными, а пепельными, как свет, проникавший с улицы, и я тревожно прислушивался к ее дыханию, которое нельзя было услышать – только почувствовать, если поднести руку к ее губам…
Мила была странной женщиной. Абсолютно фригидной. Ее не интересовали мужчины как таковые, она считала – все должны быть бесполыми. В постели с ней было одно мучение: так ей больно, а этак – тяжело, а этого она не переносит, потому как стыдно, и вообще, она лучше почитает, посмотрит телик, потреплется с подругой. Как я уже сказал, в комсомольском ведомстве ее держали для галочки, за пресловутую «пятую графу», и еще – за фанатизм. Всякий день она готова была превратить в комсомольский субботник, в то время как ее коллеги – в очередную пьянку. Однажды на какой-то вечеринке пьяная компания стащила таки с нее трусики, но она подняла такой крик, что даже на окраинах города всполошились. Впрочем, им, комсомольцам, повезло, ох и помучались бы они с Милой…
Мои отношения с ней входили в ту угрожающую фразу, когда не было уже ни духовной, ни физической близости, одно любопытство – что же за существо такое живет рядом с тобой, которое все время берет сторону обкома партии?
Единственно, что удерживало меня, – ее голос и маленькая ножка! Надо же, пристрастие к маленькой ножке: первый взгляд на женщину – снизу вверх. И голос у нее был совершенно необыкновенный. Низкий, грудной, он накатывался волнами, минуя уши, и устремлялся прямо в сердце. Все проекты решений комсомольских собраний и конференций поручали читать ей, хотя первому секретарю обкома это и не нравилось – не теми устами глаголет истина…
С Милой все валилось. Какой-то зловещий рок коснулся нас.
Но еще хуже мне было с самим собой. Чем больше я читал свою пьесу, тем больше она раздражала меня своей совковостью, полусмелостью, полуправдой.
И такая-то рукопись смогла вызвать гнев идеологического начальства? Да, я ассимилированный еврей в третьем или четвертом поколении. У меня на губах – молоко русского народа, а в крови не смолкает прибой с тех самых пор, как первый варяг-насильник пришел на Русь. И если уж бунтовать, так с неоварягами, чтобы еще раз покорить Русь. Да, Милочка, я хочу перемен. Но уж если мы после жестокого психоанализа разъяли свою душу, словно труп, и знаем, что любой неосторожный шаг вынесет нас в нашу скифскую Степь, в очередную социальную революцию, то давайте попытаемся насыпать соли на собственный хвост, пока еще не поздно.
И вдруг свет замигал, хлоп, лента оборвалась, темно-серый экран, посередине – светло-желтое пятно: Мила ушла…
Месяц я мыкался точно в тумане: работы нет, жены нет. Мать, разузнав о моей пьесе, перепугалась до смерти и целыми днями ходила с красным флагом в руке. По ночам ее постель часто пустовала, иногда несколько суток подряд, и когда я укоризненно спрашивал: «Где ты только пропадаешь?» – она отворачивалась от меня и как-то тихо, по-щенячьи скулила. Позже я проследил, что она ночами толклась в подъезде и во дворе, желая опередить тех, кто приедет с ордером на мой арест…
И вот в один из дней меня пригласили к самому секретарю областного комитета партии по идеологическим вопросам. Он поднялся (сильно напоминая стоящий вертикально дирижабль), когда я открыл дверь и минуты три шел ему навстречу, как космонавт по ковровой дорожке. Я шел и чувствовал на себе пристальный взгляд человека, привыкшего к победам и не сомневающегося в успехе.
Здесь начался новый фильм, и он долго прокручивал первую его часть – ту, которая не была сном.
– Почему вы не работаете? Вы что, хотите, чтоб вас выселили из города как тунеядца?
– Я пишу.
– Желаю вам счастья.
– Спасибо. Я подумаю, брать ли его.
– Возьмете, когда само лезет в руки… – «Дирижабль» начал что-то щебетать, и мне показалось, что во рту у меня тают чудесные конфеты. – Располагайтесь как дома. Здесь вас ценят куда больше, чем вам кажется. Ваша пьеса может быть хороша… В руках другого режиссера… Из твоей пьески он сделает пьесу важную… Идеологическую. При Управлении культуры организовался молодежный коллектив: «Новый политический театр». Там умелые парни и лихой режиссер.
Он уже перешел на «ты» и вроде бы побратался со мной.
– А тебя назначим художественным руководителем… Такие кадры не валяются на проспекте.
– На улице, – тихо сморозил я.
– У нас в городе нет улиц. Мы решили, что в городе будут только проспекты.
И он очаровательно улыбнулся, этот «Дирижабль».
А еще через пять минут он преподнес мне сюрприз: путевку в санаторий ЦК, дескать, устал я, порасшатались нервы, партия позаботится, чтобы отдохнул.
А здесь за это время пьеску и сварганят, так что я приеду на премьеру, так сказать, на готовый спектакль.
«Сказать матери про путевку или нет? Сразу вспомнит, как заманили Мандельштама в дом отдыха, а там и накрыли».
– Признаюсь, – сказал «Дирижабль», – мы очень на вас рассчитываем. Нам понравилась ваша смелость. «Отдайте машину для артистов» – так вы сказали, что ли?..
– Откуда вы знаете?
– Мы все знаем, служба такая…
Собственный театр! О, какие больные струны затронул этот «Дирижабль»! О!.. Я вас выведу на площадь, к фонтану, и начнется грандиозная драка, и все застынут в немыслимых позах, а я, князь, прикажу: «Монтекки и Капулетти, именем закона, разойдитесь!» Все-таки оценили пьеску!
– Не имей ты с ними дела, – сказала моя давнишняя подружка из театра Люська, когда я рассказал обо всем, что со мной произошло в кабинете секретаря областного комитета партии по идеологии.
– Представляешь, потом угостил коньяком, вызвал персональную «Чайку», чтобы меня отвезли домой…