Она сидела с женщиной по имени Самара, из Пакистана. Втроем мы могли общаться на своем обрывочном английском.
Несколько женщин планируют протест, сказала Самара. Перед лагерем устроила бдения какая-то католическая группа, и Мэри, которая жила в Америке с детства, как-то смогла с ними связаться.
– Охранникам плевать на наши протесты, – сказала я.
– Я видела, что делали с теми, кто протестовал до вашего прихода, – сказала Лей. – Три охранника били женщин ногами до крови. Потом их депортировали. С чего вы взяли, что теперь что-то изменится?
День 203-й. Солнце жарило крышу палатки. Я сидела на койке, лазила в рукава, впивалась ногтями в кожу и чесала. Я знала, что руки уже воспалились и покраснели, но, если чесаться, я чувствовала сладчайшую боль, изощреннейший огонь. Когда я чесалась, я могла добраться ногтями до всех невыраженных слов из прошедших месяцев.
Я начала ненавидеть Леона и Диди, хотела их забыть. Они вообще меня искали? Может, так даже лучше – притвориться, что их не существует. Скучать было хуже. Как и ждать.
У нас появился план. Когда охрана выпустит нас во двор, мы не вернемся назад. Одна женщина передаст список наших требований. Активисты вышли на связь с журналистами, которые приедут и снимут нас, чтобы американцы узнали о палатках. Правительство закроет Ардсливиль, и мы вернемся домой.
Я не думала, что всё будет так просто, но надо было что-то делать. Лучше участвовать, чем признать, что у нас нет выхода.
Лей отказалась присоединиться.
После обеда охрана открыла дверь во двор, мы вышли на улицу. Через несколько минут мы начали двигаться, из кучек – в линии и углы. Мы составили буквы. H-E-L-P. Чтобы сверху нас увидели новостные вертолеты.
Я встала за Самарой, закатав рукава на жаре.
– У тебя вся кожа в крови, – сказала Самара. – Страшно выглядит.
Я стянула рукава.
– Это ерунда, – ответила я.
Мы долго стояли, ждали чего-нибудь – активистов, журналистов. Но ничего не случилось – только разозлились охранники, кричали, чтобы мы возвращались. Лей и другие женщины на противоположной стороне двора вернулись в палатку. Мы с Самарой стояли дальше. Небо оставалось синим и неподвижным. В пустыне нет птиц, не ездят по ближайшей дороге машины, не ласкает лодыжки прохладный океан – только жаркое небо. И тогда я услышала рассекающий воздух гул. Он становился громче, и я что-то увидела в облаках – синее пятнышко не больше птички, и птичка увеличивалась, а гул оглушал.
Но, когда пятнышко улетело, тишина стала чудовищной.
– Мы не подумали, что делать дальше, – сказала я Самаре.
Во двор высыпали охранники в шлемах и с пластиковыми щитами, и, когда воздух наполнился газом, мои глаза обожгло, а на языке стало горько. Я видела только облака и мужчин в шлемах. Почувствовала удар палкой по боку и упала на землю бедром.
Размер моей новой камеры был одиннадцать ступней в длину и восемь в ширину. Столько месяцев в палатке я ждала очереди в туалет, а теперь могла спокойно просидеть на толчке хоть целую неделю. На бетонной полке лежал матрас, были стул из бетонного блока и маленькая лампочка, которая никогда не гасла.
Три раза в день в стене открывалась стальная дверца и в щель просовывался поднос, как язык изо рта. «Я завтрак, – представляла я, как говорит рот. – Привет, я обед!» На подносе была бурая жижа. Завтрак или обед – жижа. На ужин – жижа. На вкус как каша. Я разговаривала со ртом, запихивая обратно пустой поднос. «Что, нравится вкус, Большой Рот? Нравится. Ты это обожаешь».
Три раза в неделю охранники обвязывали одной цепью мою лодыжку и второй – талию. Три часа в неделю мне разрешалось быть на улице – в клетке во дворе, окруженной высокой стеной: ноги и руки болели от долгой неподвижности, глаза, непривычные к расстояниям дальше одиннадцати ступней в длину и восьми в ширину, ныли от необходимости смотреть вдаль. Иногда я замечала чужие следы. Это отпечаток Мэри? Самары? Но я ни разу никого не видела.
Против воли я думала о твоей улыбке, когда мы ездили на метро, о словах, которые так легко слетали и соскакивали с языка Полли, без напряжения или перевода. Я представляла, как Пейлан целует Хайфэна, как тело Пейлан стало настолько новым, что, замечая себя в витрине, она себе говорила: «Да, это я». Когда Пейлан должна была заниматься стиркой, она часами расчесывала волосы, пока те не начинали сиять, и оставалась на улице, чтобы волосы напитывались и упивались светом.
Стены были ложью, трюком. Я могла раздвинуть их руками, мягко и решительно – как снимать ребенку рубашку через голову, – подуть на пол, пока он не разрушится и я не окажусь снова на траве, где солнечный свет катится волнами по телу, ласкает пальцы. У солнца будет язык, славный и толстый, лижущий медленно и лениво, а от травы будет пахнуть червяками и почвой. Тело наберет скорость, я побегу, подскочу в небо, воспарю над холмами и океанами. Там будет мой дом, йи ба во дворе с курами. Я изогнусь, выброшу ноги вперед и приземлюсь.
Потому что на самом деле меня здесь нет. Это жизнь другого человека, которую я вижу в кино и говорю: «Какая жалость, ой, бедная женщина, ой, как я рада, что это не я».
Я давила в стены головой. Я бы их расколола, чтобы вернуться к тебе. Чтобы остаться с тобой.
Мне перевязали голову, цокая языком при виде ран и расцарапанных рук, и несколько дней казалось, что из мозга растут гвозди.
В зале с длинными рядами стульев и столов я слушала молодого человека в костюме, который говорил из-за защитной сетки: воротник мокрый от пота, слова приглушенные из-за перегородки. Я не понимала, на каком языке он говорит. Последний, с кем я разговаривала, был охранник, и до этого – охранник. Человек в костюме говорил на мандаринском «адвокат». При этом он жестикулировал, и я представила его руки на своей шее, и закричала.
Не знаю сколько дней спустя я ехала в фургоне по шоссе, и глаза слезились от внезапного солнца. Потом я была в зале без окон – помещении таком длинном, мне казалось, будто я падаю. Один за другим мужчины в синих штанах и рубашках выходили вперед, чтобы обратиться к старику, назвавшемуся судьей. Когда была моя очередь, судья заговорил со мной, но слишком быстро – я не понимала, что он говорит.
Рядом стояла белая женщина в коричневом костюме, ждала ответа. Я раскопала пару слов и повернулась к женщине: «За что?»
Судья ударил по кафедре. Нельзя. Разговаривать.
– Как вас зовут? – спросил судья по-английски.
– Гуо Пейлан, – сказала я. – Полли Гуо.
Он снова ударил кулаком. Женщина в костюме заговорила по-мандарински:
– Вы должны ждать моего перевода.
– Как вас зовут? – снова спросил судья, и снова я ответила раньше, чем заговорила женщина.
– Вы должны ждать моего перевода, – повторила женщина. – Нельзя отвечать, пока я не переведу.