По крайней мере, дом.
Я сую руки в карманы и нащупываю учебник. Заметив это, Тора шепчет:
— Удачи.
Мы ныряем в пищевод дома и каменеем. Вот же он, коридор, тонкой змейкой тянущийся в никуда. Обычный, как миллионы мертвых коридоров. Полосатые обои. Пыльный ковер. Искусственные цветы в вазах.
Дом-могила. Дом-убей-себя-сам.
Мы разделяемся и шагаем — каждый в свою мухобойку.
Почти не дыша, я поднимаюсь по лестнице. Главное помнить: дома любят кожу без морщин, потому что ею легко обтягиваться. Косметическая хирургия в действии. Главное помнить: дома не оставляют выбора. Они высасывают из нас энергию, чтобы выжить, пьют нашу кровь, чтобы их сердца бились как можно дольше.
Но я найду часы. И растопчу. Размажу по полу, как бутербродное масло.
Теперь я понимаю, почему слышу их — чтобы убивать.
Лестница приводит меня в просторную комнату. На стенах — десятки фотографий, с которых улыбается маленький мальчик. Щель между передними зубами, веснушки, неестественная бледность… Готов поклясться, я его где-то видел.
Кожаный диван у окна, точно пластилиновый, четко отчерчивает изгибы хозяев. За ним лежит разбитая люстра. Перламутровый паук, не иначе.
Я спрашиваю у дома:
— Что с тобой?
А он отвечает:
— Я разучился летать.
Раньше дома были птицами, но потом болезнь сожгла их перья и крылья. Крыши начали протекать, слезы — разъедать половицы, и все, здравствуй, тахикардия.
Я запрокидываю голову: на меня смотрят пожелтевшие обои.
Как тебя звали? Сокол? Ястреб? Гриф?
Где твои крылья, птица? Кто их украл?
Мне по-прежнему страшно убивать. Да, этот дом болен. Да, он сдохнет через полчаса, и, если не повезет, — мы тоже. Но я ненавижу запах смерти, а здесь он повсюду, от подвала до чердака.
Дом молчит. Он не сдался и не сдастся — он ждет нашего решения. Эта тварь благородна и дает нам время на побег.
Но мы не сбежим — вот, в чем проблема.
На полке выстроились невымытые чашки и масленка с бутербродным ножом. Значит, совсем недавно хозяева пили чай и обсуждали кинопремьеры, погоду, надоедливых туристов — да что угодно. Важно только одно: сейчас их нет.
Сквозняк треплет занавески, танцует. Я настораживаюсь: за моей спиной начинает играть скрипка. Музыка плавно набирает высоту, летит — бесстрашно, наперекор ветру, а через миг раз — и чья-то пуля попадает в самое сердце; мое или механическое, не знаю.
«Дьявольская трель» погружает меня в дом, ведет за собой. Наверное, это Тора. Я мечтаю, господи, как же я мечтаю быть ее смычком. У нее отличный музыкальный вкус…
И все же я боюсь оглядываться. Вдруг на скрипке играет не Тора, а дом? Вдруг он поет, как Воробей пел Наутилусов? Он хотел, чтобы я уснул и больше никогда-никогда не открывал глаза. Обнять меня, как умеют обнимать лишь дома. Но я не оправдал его ожиданий, и, без сомнений, если бы Воробей выжил, он бы мне мстил.
Сжимая кулаки до боли, я оборачиваюсь.
Тора. Конечно, Тора. Дома так не умеют.
Хлопушка топчется на лестнице и играет своего Тартини.
— Прекрати, — буркаю я.
— Это ведь успокаивает его. А еще… — Тора замахивается и ни с того ни с сего запускает в меня скрипку.
— Что?!
Я едва успеваю отскочить. В инструменте застревает нож.
— Сейчас бы он был в твоей шее, Захар. Так что повремени с обвинениями, — морщится Тора. — И почему я должна тебя учить?
— Часы в подвале! — раздается приглушенный голос Ди.
Мы срываемся с места, и с каждым шагом все отчетливее слышим, как бьется сердце дома. Он боится и не сдастся просто так.
В подвале душно. Ди плавает в облаках пыли, как буек в море. Столы и полки забиты шестеренками, повсюду валяются сломанные часы. Этот дом… Он принадлежит кому-то из нас. Тому, у кого тоже воспалена фантазия.
— Небо! — ужасается Тора. — Чей же он…
— Думаю, хозяин запудрил ему мозги и смылся, — предполагаю я.
Ди роется в выдвижном ящике и извлекает оттуда будильник.
— Они тикают. Единственные.
Сердце дома крутит шестеренки, гонит стрелки по циферблату и спешит, спешит — в преисподнюю.
Прости, дом. Ты не имеешь права жить. Ты опасен. У таких, как ты, часто… едет крыша.
— Как-то он подозрительно спокоен, — хмурится Тора.
Я прислоняюсь ухом к стене и спрашиваю:
— Как тебя зовут?
А дом отвечает:
— Чайка.
— Ты больна, Чайка.
Подвал заполнен тяжелыми и острыми предметами. Вот отвертка, вот ржавый молоток, а вот — половицы, широкие, как крышки гробов.
— Позволь нам тебя вылечить. Отправить на море. Ты же Чайка. Твой дом там, где волны.
Так говорят неизлечимо больным. Да, друг, ты объездишь весь земной шар. И картину нарисуешь, не сомневайся. Акварелью, да. Ты свяжешь самый длинный в мире шарф и войдешь в книгу рекордов Гиннеса. Твое имя запомнят.
Но больные чуют ложь так же хорошо, как понимают: все потеряно. Они не успели, и это самое страшное. Бедняги не погуляют по Риму и Парижу и не нарисуют новую Мону Лизу. Они никогда не купят спицы и пряжу.
Наверное, они бы не так боялись, если бы их мечты сбылись.
А твои сбылись, Чайка? Ты связала самый длинный в мире шарф?
Она трясется, и я понимаю: не сбылись. Чайка мечтает нас убить.
Сломанные часы лязгают, падают, раскалываются, как орехи. Мы теряем равновесие и раскатываемся по полу бильярдными шарами.
Нет, это не подвал. Это грудная клетка. Под потолком — подпорки-ребра, а мы — мокрота. И если дом нас выкашляет, то только с кровью.
У тебя туберкулез, Чайка.
— Приготовьтесь! — рявкает Ди, поднимаясь.
И — швыряет часы. Еще немного, и Zahnrad продырявили бы стену. Стекло нестерпимо громко разбивается, циферблат отваливается.
Вот и все. Сердце остановилось. Сердце больше не тикает.
Чайка улетела на море.
— Чего рты разинули?! — возвращает меня в реальность Тора. — Валим!
Дым появляется из ниоткуда. Едкий, густой, горячий.
Здравствуй, мухобойка. Давно не виделись.
Чайка уже не борется — она уснула. У нее температура под сорок, но вот беда: жаропонижающего для домов не существует. Она умрет во сне, когда лопнет градусник.
Мы несемся по лестнице, пересекаем коридор — скорее, скорее к выходу, прочь из этого ада. Воздух заканчивается резко. Подвал полыхает, огонь гонится за нами. Загораются обои и махровый ковер. Легко, как облитые бензином.