Более того – мысль о том, что в доме папы можно будет найти много интересного, посещала меня ещё в дороге, и опять же, я не рассматривал себя как мародёра, не стыдился этой мысли, в ней не было ничего, кроме любопытства; если я и хотел обогатиться – то только знанием. Что может оставить после себя сумасшедший русский писатель? Человеческий череп, шкуру мамонта, раскольничью икону, письмо Троцкого Ленину? Закопанный в сарае обрез винтовки? Рукопись тайной доктрины?
Ничего не нашёл, кроме хорошего старого плотницкого инструмента. Сложил его на лавке, позвал жену.
– Это забираю. Ты не против?
– Конечно, – ответила жена. – Только я тут не могу больше. Дышать нечем. И ты уходи. Я устала сидеть в машине. Надо найти гостиницу.
Вышли во двор; тут я понял, что отравлен.
Мимо проскрипел сосед, прижимая к груди двух куриц.
– Совсем лёгкие, – сказал он нежно. – Дня четыре не жрали ничего.
Я кивнул. Соседа поглотил мрак. Голова кружилась.
Ничего, – подумал. Буду заходить, подкидывать новые поленья и тут же отступать на свежий воздух. Попрошу жену подождать ещё полчаса.
Дом нависал чудовищем: писательская хибара, лачуга философа-минималиста.
О, эти древние философы, Платоны-Сократы-Диогены, жители берегов благодатного Средиземного моря, – зачем они ввели тысячелетнюю моду на гордую нищету? На жизнь в бочках? Чёрта ли не жить в бочках, когда с веток свисают фиги-финики.
Что бы делал Платон, окажись он зимой в городе Пскове? Чем бы добывал себе хлеб и кров? Зимой во Пскове не обойтись крышей из пальмовых листьев. Здесь ты должен ежедневно бороться. Очаг, дрова, двойные рамы. Утепляешь стены, утепляешь двери. Питаться от плодов земли нельзя. В тунике и сандалиях не проскользишь, гордым аскетом, мимо сограждан. Изволь добыть шапку, валенки. Изволь питаться жирным и горячим – нужны калории.
В ужасе я понял, что всё здание мировой культуры покоится на придумках южных, теплолюбивых людей, – попадая к нам, северным людям, обитателям Гипербореи, их идеи отравляют нас и убивают.
Я вернулся в дом; там был угар, чад, газовая камера. Трещины, может, и сузились – но не исчезли.
Наверное, отец угорел, – подумал я. Печь всю зиму оставалась теплой. На ночь протопил – утром тут же загрузил новые дрова. Отрава копилась под потолком. Ежедневная небольшая доза угарного газа, каждый день – чуть бо́льшая. Не замечал её, привык. Запах дыма от хороших берёзовых дров часто бывает даже приятен. Гарь и сажу тоже не замечал, слишком мало света – старики не любят яркого света. Каждый день чёрное, ядовитое подступало ближе и ближе. Отмывать, чистить – не было сил. Друзей и подруг нет. Некому было сказать – остановись, рядом с тобой сгущается твоя гибель.
Может быть, ему говорили. Знал. Сам её приближал.
Кочергой протолкнул пылающие головни и подбросил свежего. Решил поберечь куртку: пропахнет – неделю буду отстирывать; надел телогрейку покойного. Потом подумал – жена увидит, опять заплачет. Снял отцову вещь, надел свою.
Последний раз они виделись пять лет назад. Папа обвинил дочь в безбожии, легкомыслии и безнравственности. Выгнал. Потом – только присылал записки, sms. Последняя – отправленная три недели назад – содержала цитату из Иоанна Кронштадского: «Любить Бога – значит, ненавидеть себя, т. е. своего ветхого человека». Я подумал, что нельзя теперь выйти к жене в рубище с драными локтями, ветхим человеком.
Может быть, он пытался договориться с тем ветхим парнем внутри себя, – но не смог, ветхий победил, обветшание тела перешло в обветшание дома?
Когда в третий раз натолкал дров и выскочил под чёрное ясное небо – потерял сознание, очнулся на снегу, боком, в правом ухе таял снег.
Дым валил из трубы, из раскрытого кухонного окна, – я проиграл, ветхое победило.
Поспешил встать – жена увидит, напугается до смерти.
Кое-как набрал в колодце воды, аккуратно залил печь.
Приехавшие родственники застали меня сидящим в углу кухни, в облаках серого пара, с чёрной кочергой в чёрной руке.
Печь шипела, как сто змей в десяти змеиных гнездах: проклинала меня, или убитого ею предыдущего владельца хижины, или нас обоих.
Поздним вечером, в гостинице, смыл с себя копоть и подержал в руках фотографии. Чёрно-белый отец – широкогрудый, в русой бороде – выглядел браво, улыбался, прижимал к себе дочерей. Ветхого человека, сидящего у него внутри, ждущего своего часа, когда можно будет начинать ненавидеть себя, свой быт, свой бренный телесный смрад, – я не разглядел, хотя смотрел внимательно.
Реальный бродяга
Он заехал в самом конце зимы. Или, может, в марте.
В тюрьме лучше не следить за календарём. Дни и месяцы похожи, время летит быстро – зачем подгонять?
Он заехал – и уже на третьи сутки всем надоел.
Его звали Заза. Родом из Осетии. Первостатейный отброс общества, можно делать чучело и выставлять в музее: «Мелкий уголовник эпохи расцвета дикого капитализма».
На воле жил так: прилично одетый, сидел целыми днями в «Макдональдсе» и ждал момента вытащить кошелёк из дамской сумочки. Разжившись деньгами, покупал героин, двигал по вене, отдыхал, брился и начинал сначала.
При тоталитарном режиме с такими не церемонились. В крупные города вообще не пускали, а когда ловили – сразу отправляли в тундру и тайгу: ненадолго, лет на пять.
Однако в новой свободной России ушлым ребятам дали волю, и ушлые ребята десятками тысяч рванули в Москву, ибо тут кошельки у граждан были заполнены до отказа.
На седьмой день мне захотелось увидеть его маму. Хотя бы фотографию. Что за женщина изловчилась родить такое? Кто переносит из колена в колено столь специфический генный набор?
Непосредственно под нами, этажом ниже, сидели больные СПИДом, целая отдельная камера; там у Зазы нашлись приятели. Заза развил бурную деятельность. Иглы, шприцы и белый порошок еженощно путешествовали сверху вниз и обратно: по «дороге», из окна в окно, меж решёток и «ресничек», в крепкой верёвочной петле.
Заза запрыгивал на решётку, вцеплялся в прутья длинными, как у всех карманников, пальцами, изгибал худую спину, оборачивался назад и приказывал:
– Тише в хате!
Разговоры смолкали, и Заза вызывал на разговор корефанов с нижнего этажа. Беседа велась на родном наречии. Я всё понимал без перевода. Если друзья соглашались поделиться кайфом, Заза спрыгивал с подоконника счастливый. Если поступал отказ, Заза спрыгивал злой.
В свободное время он ходил по хате и блатовал.
К нам соваться сначала боялся.
Мы держали в хате «масть», то есть власть; четверо нас было. Один сидел за убийство с особой жестокостью, второй – за вооружённое ограбление, третий – за контрабанду палладия. Четвёртым был я, обвиняемый в хищении полутора миллионов долларов.