Он никогда до того не разглядывал ее. Он не смотрел на нее мужским взглядом. Младшая дочка старого друга, выросшая на его глазах. Ну маленькая, тоненькая, узкоплечая, девчушка еще...
У этой девчушки было тело женщины, настоящей женщины... Полно, да малютка ли Зоря это, не добрейшая ли Серафима отважилась! Нет, не Серафима, — Зоря, маленькая, тонкая, приткнулась щекой к его плечу, и не странно ли, что полудетское тело кажется таким необъятным и бесконечным, и везде его руки находят ее, а ее руки — его! Он, схоронивший четверых детей, почти старик, а девчушка ему: «Молодец!» — как ребенку несведущему, утешает, уговаривает, будто не с нею, а с ним произошло что-то болезненное, грозное, непоправимое, и он должен понять и пережить это...
Может быть, это ребяческое «Мишенька» покорило его больше всего, он не помнил, чтобы кто-нибудь называл его с такой земной и призывной нежностью. И Софья Андреевна и Марья Александровна обращались к нему, как принято в бутинском доме, по имени-отчеству, редко по имени. А эта девчонка, дитя тайги, опрокинула все правила и обычаи...
Он проснулся, а она уже не спала; лежала на его руке и глядела не на него, а куда-то вдаль, и он впервые заметил то, что не замечал раньше: глаза у нее, точно, как у него, чуть навкось, но не узкие, а большие, и в них матовая голубизна, и будто за голубизной этой скрыта глубь, стоит провести пальцем по ее глазам, и там откроется, может быть, самая отчаянная синева. Она лежала и тихонько, чуть шевеля губами, напевала что-то — для него, или для себя, или для них обоих: «Я вечор в лужках гуляла, грусть хотела разогнать, и цветочков я искала, чтобы милому послать, чтобы милому послать...» Увидев, что Мишенька ее проснулся и с каким-то изумлением слушал ее, она сначала негромко рассмеялась, потом всплакнула, потом снова рассмеялась, — и все это за какую-нибудь минуту, — и так же тихо шевеля губами, пропела ему в плечо: «Не дари меня ты златом, подари лишь мне себя, подари лишь мне себя...» И это уже не во сне — раннее сумрачное зимнее утро забрезжило в окошке викуловской избы и засветилось, заглядевшись на юное Зорино лицо.
Серафима подымалась рано, до первых петухов, — так было заведено и так велось сейчас. Нехотя, с трудом отрываясь от его губ и рук, Зоря босиком, как пришла, скользнула в свою комнатку.
Он слышал, как, тихо ступая при своей грузности, вышла из своей половины старшая сестра, с мягкой здоровой протяжностью зевнула, сотворила тихую молитву перед Богородицей с лампадкой, поминая с глубокими вздохами отца и мать, тихонько посидела на лавке, наверное, раздумывая о своих домашних, теперь так усложнившихся заботах, затем стала растоплять печь, шурхать горшками, ставить самовар, что-то заносить из холодных сенцов...
Как взглянет он ей в глаза? И такой ли будет Зоря, не спохватится ли она, не загорюет ли, что непоправимое сделано.
Нет, он не причинит сестрам никакого зла, никакой обиды, и Зоря и Серафима никогда не пожалеют о том, что в этом доме полюбили его, Бутина... Клянусь памятью всех, кто мне дорог!
14
— И насчет собак гоже! — вдруг услышал он деловитый доверительный голос рядом. Это, заскучав, снова подъехал Петя-Петушок Яринский. — Насчет собак тоже упреждал.
— Каких собак, — не понял Бутин, — ты о чем, Петя?
— Ежли настоящая охота, без собаки никак! Когда с отцом хаживали, то у нас мунгалка была, здоровущая, черная, косматая, как леший злая была, а до чего ж умная! И силища! У других и белковые собаки, и кабаньи, и зверовые, а у нас, верьте не верьте, одна на всех: и на секача идет, и на сохатого, и волка случалось запросто загрызет! Ну и за сторожа тож, за домом глядела. Но дома тосковала, спит, а во сне, не вру, ногами перебирает и тявкает: зверя видит! От старости померла. Вот эти мохнатки, рукавицы то есть, с ее шкуры поделаны, и сапоги были, да сносил.
Бутин слушал, а про себя думал: счастливый человек, простодушный Петя Яринский: ездит за кучера, сопровождает хозяина, трудится в саду, заботлив к матери, на учебу не захотел, жениться не помышляет. Одно на уме: с ним ездить да охотиться.
Яринский, подслышавши, что ли, мысли Бутина, повернул к нему круглую голову и без всякого перехода спросил:
— Михаил Дмитриевич, очень интересуюсь, как там Нютка наша в Москве-то? Должно, шибко хорошо живется с Петром Дарионы-чем? Уж и Нерчинск наш ей не нужон!
И в светлых простодушных глазах Бутин прочел: помнит, тоскует, не только ружье да мунгалка в этой лохматой голове.
Вот так, господин коммерции советник, наука вам: столько лет рядом с вами мальчишка этот, вырос при вас, а что вы о нем знаете? Он с вами о пыжах и собачке, а сам о Нютке. И боится с вами о ней. Все знают, что Петя с Анютой почти с одного времени в доме Бутиных вместе росли. Нюта красивая, ладненькая, была балованным дитем всего семейства, и всему училась: грамоте, музыке, танцам, языкам.
А Петя был веселым, неунывным, сообразительным и всегда необходимым дому тружеником. Они по-своему делились втихомолку бедами и выручали друг друга, и ссорились, и ревновали к вниманию семейства. Петя, жалеючи вдовую, рано состарившуюся мать, все же домом своим считал дом бутинский, и Нютка, любя отца своего, запойного шапочника, была рада, что живет здесь, а не с мачехой. Это их роднило.
Петя вдруг исчез, когда выдавали замуж его сверстницу за Петра Ларионовича, и с неделю не появлялся. В тайге пропадал. Нютку никто не неволил. Михайлов старше девушки на пятнадцать лет, завоевал ее умом, добротой, деликатностью! А расставаться с нею было тяжело всем: и невестке, и братьям, и сестре. И Пете, выходит!
— Петя, — сказал Бутин, — будем с тобой радоваться за нашу Нютку. Устроена. Если что, то ведь хорошо, что у нее друзья в Нерчинске. Такие, как ты, братец!
Яринский немного проехал бок о бок с Бутиным, затем снова поотстал. До Хилы еще с десяток кривунов. А там свернут по взгорочку в черемушник и засветятся окошки викуловской избы.
...В то утро, когда Серафима позвала сначала его, потом Зорю к завтраку, он не ведал, как ему и к столу выйти, — стыд, неловкость и отчаянная радость — все разом. А Серафима — статная, тяжелая, красивая могучей красотой Чикоя — старинною красотой семей-ских, — торжественная, серьезная — подошла к нему — он едва уселся и смотрел в бороду — и поцеловала, склонившись, в лоб, точно смиренная теща любимого зятя! И, осмелев, Бутин налил всем по махонькой рюмке коньяку — вот вечор поминали отца вашего, а моего друга, а утром вроде как свадьба. Ах, Серафима, Серафима, как бы нам было плохо без тебя, без твоей доброты и понимания.
Но было бы трудно и без Яринского, и без Шилова.
В том первое затруднение, что, потеряв отца, они не могли, при всех стараниях, две женщины, справиться с эдаким хозяйством: тридцать десятин земли, пашни и пастбищ, двадцать буренок, чуть не сотня овец, восемь чушек, козы, гуси, куры, огород у дома, правда, рядышком, под взгорком. А кто поставит упавший плетень, кто закроет прохудившуюся крышу, кто подправит стайку? На все это надобны руки мужские!