– Она сказала мне только, что игра окончена, – говорит он. – Она сказала мне, что заканчивает ее навсегда.
– Почему она обратилась к тебе? – без обиняков спрашивает Бринн. – Почему не избавилась от нее сама?
Оуэн пожимает плечами.
– Она знала, что я могу съездить в Мэн. В то время отец был постоянно пьян. Он не обращал на мои дела вообще никакого внимания.
– В Мэн? – переспрашиваю я. – А что такого есть в Мэне?
На этот вопрос отвечает Бринн.
– Джорджия Уэллс, – говорит она и подносит руку ко рту, как будто эти слова оставили в нем послевкусие. – В Мэне находится Джорджия Уэллс. Там она похоронена.
Оуэн только молча кивает.
Как всегда, первой молчание нарушает Эбби.
– Хорошо, что мы запаслись едой, – замечает она. – Кто за то, чтобы отправиться в поездку?
МИА
Тогда
– Да ведь он ей даже по-настоящему не нравится, – сказала Саммер тем вечером в апреле, тем вечером, когда должен был состояться бал. Она кружилась по моей спальне, одетая в топик, который без спроса утащила из моего ящика с одеждой, и пышную тюлевую юбку, которая стояла колоколом вокруг ее колен. Это был первый раз за несколько недель – а может быть, и месяцев, – когда мы видели ее такой: веселой, оживленной и родной. Ее светлые волосы мерцали, глаза манили благодаря макияжу, который я не смогла бы даже просто повторить, поскольку не знала как. Потом она плюхнулась рядом с Бринн на мою кровать, раскинув в стороны руки и ноги. – Он же по-настоящему не нравится тебе, не так ли, Миа? Это просто игра. Ты с ним даже никогда не целовалась.
«Он мне нравится, нравится по-настоящему, – хотела сказать я. Мне хотелось вопить. – Он нравится мне больше всего на свете. Больше, чем балет. Больше, чем дыхание». Больше – намного, намного больше – чем мне нравишься ты».
Но я слишком долго ждала. Я колебалась. Эти слова накапливались в самой глубине души, и я никак не могла разыскать их в темноте, вот и получилось, что я слишком долго ждала.
Саммер рассмеялась.
– Вот видишь? – сказала она, обращаясь к Бринн. И, взяв с кровати подушку, швырнула ею в меня. – Вот, динамщица. Кто-то должен дать этому бедному парню шанс.
Что же я помню о том бале? Зигзагообразные красные и голубые огни, то и дело меняющие форму пятна света на полу, ужасного качества музыкальное сопровождение, чудовищно неравномерный ритм. Я стою вместе с Бринн, и Оуэном, и Саммер, мы все подняли руки, все смеемся и немного задыхаемся от смеха. Мы вновь обрели почву под ногами. Как будто время просто отмоталось назад. Как будто последних шести недель – того, как Саммер избегала нас, ее насмешек над Бринн в кафетерии, когда она в присутствии всех сказала: «Перестань исходить слюной, МакНэлли. Я не из тех, кто увлекается девушками, поняла?» – просто не существовало. Как будто все это было долгим кошмарным сном, от которого мы все проснулись.
Что еще? Я отдавалась музыке, позволяя ей течь сквозь меня, подобно реке, забыв о ее форме и структуре и о первой позиции, и о том, что надо тянуть носки и держать спину, просто плывя в звуках.
И Саммер, одновременно и нить, и веретено, на которое наматывались все мы, веретено прекрасное, острое и смертоносное.
– Мамма Миа! – Она схватила меня за руки и закружила. Мои ладони были потными, а ее – сухими. – Когда-нибудь ты станешь знаменитой, тебе это известно?
А потом, когда заиграла медленная песня, Бринн обняла меня рукой за плечо, и мы пошли, потные и все еще смеющиеся, чтобы выпить пунша у стола кафетерия и пошушукаться о парочках, движущихся как деревянные или как зомби, под дрянное исполнение песни Тейлор Свифт. И тут мы обернулись и увидели, что Оуэн и Саммер за нами не пошли.
Я увидела их сразу, но у меня ушло несколько секунд, чтобы понять случившееся.
Оуэн и Саммер. Саммер и Оуэн. Саммер и Оуэн. Так близко друг от друга, что они слились воедино, одна-единственная фигура в середине спортзала: конец танца, крещендо, момент, когда музыка становится громче всего, как раз перед тем, когда сцена погружается во мрак.
Они целовались.
И самым странным было то, что в этот самый момент музыка – пенящееся, игристое виваче, медленное анданте и усыпляющее адажио, которые столько лет жили в моих костях и крови и костном мозге, так что, танцуя, я не столько двигалась, сколько сама становилась музыкой, – разом вытекла из моего тела. Я почувствовала, как это произошло. Все, кто танцевал на сцене, отошли за боковые декорации – и остаются там, запертые во тьме, царящей в моем сознании – до сих пор. У меня было такое чувство, словно много лет я носила внутри себя этот живой, звенящий, важный секрет, тайный ритм, благодаря которому выполняла прыжки и вращения, наклоны и повороты – но внезапно этот секрет был раскрыт, и он перестал быть моим, и больше не имел значения.
Словно кто-то, как из яблока, вырезал из меня сердцевину.
Я пыталась. Поверьте мне, я честно пыталась. После нескольких недель избегания отчаянных телефонных звонков мадам Лярош, придумывания оправданий для моих матери и отца относительно того, почему я не хожу ни на занятия, ни на репетиции; после того, как Бринн заставила меня отправиться обратно в Лавлорн в надежде на то, что это поднимет мне настроение и мы обнаружили, что Лавлорн исчез тоже; после я надела лосины и балетное трико и мои любимые пуанты и вернулась в Вермонтскую школу балета.
В течение недели я неуклюже тщилась заниматься дальше, пропуская повороты, запарывая арабески, путаясь в комбинациях. Сначала мадам Лярош подбадривала меня, потом начала злиться и наконец замолчала, сжав губы в тонкую линию, а остальные девочки стали меня сторониться, как будто утрата способности танцевать была болезнью, и притом, возможно, даже заразной.
– Что с тобой? – После последнего занятия балетом в моей жизни мадам Лярош отвела меня в сторонку. – Раньше твой танец шел вот отсюда. – И она указала на свое сердце. – Ты танцевала, словно пела. А теперь я больше не понимаю, кто вместо тебя на этой сцене.
Как я могла рассказать ей, что произошло? Как объяснить? Во мне не осталось сердца, чтобы танцевать. И голоса, чтобы петь.
Вместо этого я сказала:
– Я знаю. Извините.
№ 47. Истины, которых ты никогда не сможешь высказать вслух, потому что по пути из твоего сердца к языку они тебя задушат.
Вернувшись домой, я выбросила свои пуанты. А также старые балетные трико и все вязаные гамаши. И набор для шитья с приносившими мне удачу фиолетовыми нитками, которыми я пришивала к пуантам резинки.
Саммер робко подошла ко мне после того, как неделю даже не смотрела в мою сторону и уводила Оуэна прочь всякий раз, когда он пытался поговорить. Она, хихикая, взяла меня за руку, наклонилась, обдав запахом яблочного шампуня, и спросила:
– Ты же не сердишься на меня, правда? Ты ведь знаешь, я не могу вынести, когда ты сердишься. Ты ведь знаешь, я тогда просто умру.