Из того прожорливого скопища еврейских костей воспелась Силвиа Плат – аки призрак-опекун. Она возлегла и прижалася дерзко наго предо мной. И я тут же отделился от возлюбленной моей, дотянувшися слепою дланью себе за спину. Мои персты (все еще влажные от Джессина гнезда) сомкнулись на «Дитяти» – моей бритве навыворот, весьма предпочитаемом орудье инсургентов. Ея клинок-жевун по-прежнему блистал воспоминаньем о пролитой еврейской крови, а я уж хлестнул гладким взрезом, что не достал до цели на несколько ярдов.
– Ставлю тебе огузок и дюжину по сему поводу, – воззвал я с енергичностию трубочиста, однакоже по-прежнему милостиво и манерами благородственно.
– Того, чье сердце чорно, а вид МайнКампфов, да еще и в хирургических белых перчатках, должно слушать всегда.
На сие сохранил я молчанье. Соль дела сбиралась в воздухах вкруг нас. Все зримо и незримо; гри-гри, сантерия, ориши и кандомбли. Другого пути просто несть. При должной оснастке я б вогнал ей в глотку и рукоять конского хлыста.
Ангел покачала главою пригородной блондинки – она была изнурена и подготовлена, как надо, – и провозгласила лишь одно краткое слово:
– Смертен. – Оно, однако, было выразительней любой долгой рацеи.
Я не стал терять попусту времени, лишая ея опивков ея сентиментальности.
И сожалений нет. Ибо ни единое частное лицо, прямоходящее по сей земле, в сие время, Дольчиметата либо Соль, не могло бросить такой тени, что пригасила бы мой свет.
Как могут те люди, кто не я, терпеть собственное существованье?
Не важно, каковы б ни были последствия, я никогда не выгуливал мартышку; что не есть правда для моих современников (невзирая на их опроверженья от обратного), кои часто склонялись пред Дядею, а также гнулись за шиллинг, либо за простое украшенье, или же, как сталкивался я при прохожденье своем, из удобствия.
– Она едва мне сердце не разбила, стараючись разбить его себе? – Сие я произнес медоточивым стихом непосредственно Джесси, покуда большой перст мой дисциплинированною жестикуляцьею дергался в сторону еврейского ангела.
Уж много лет минуло с той поры, когда Силвиа Плат уплатила свой долг природе; и по ея примеру я тоже не стану долго медлить, да и сожалеть об ея уходе; однакоже, пока длится мое собственное паломничество, то сожаленье, что живет во мне о ней, погасить невозможно.
Нездоровая Вялость – вот плодотворный родитель недуга, безумья и смерти; что ж до наследья поетессы, я в затрудненьи.
Не насмехаюсь я над таковыми бесхитростными пустяками, что могут развлекать молодежь.
Затем ясны мне стали истинные ея хитрости. Она прекратила паучьи шевеленья рук своих, хоть и по-прежнему не являла их моим взорам из-за своей спины. Кости в теле ея еротично выскользнули из-под ея кожи, возбудивши собою рябь плоти, что пробежала по всей ея длине. Меж ея лопатками быстро воздвигся огромный спинной хребет – и секунды спустя вновь отступил в те невозможно маленькие пределы, из коих и восстал. Но я уж мог сказать, что он изготовляется к откровенью, поетому приуготовился dans ma peau
[22]. Сам я николи не ведал никого столь ветреного и непокорного, кто хозяина своего держал бы в таком почтеньи.
– Доставь сие брату моему в Бухенвальд.
Во мгновенье ока длани ея рванулись вперед, и в краткий миг скормила она с ложечки мое лицо дурманящим мазком, что пахнул океаном и шкворчащим гумбо. Но стоило ей руки свои втянуть, как я объективно разглядел, что пялюсь на двух дохлых новорожденных – либо излеченных младенцев мясного мира, – и каждый цеплялся за сжатые ея кулаки и свисал с них, будто розовый херувимчик, влагалищно ярко-красный и кровенозный в прохладном своем последе.
Быть может, всего лишь с толикою злобы я дунул младенцам в лица дыханьем отравленной пилюли, будто бы опрометчиво беседовал с заблудшими.
– Маленький животик, папа на охоте.
Ментальный недуг ея купно с вибрацьями ея чакр
[23] воздел трубы свои, и закукарекали они согласно, яко петух и примат. Пока ревели празднества, сие и впрямь считалось особенным; и я ссылаюсь на сие тем более конкретно, что моя собственная правая рука любила творить сантименты самых что ни есть самодовольных скелетов, кои когда-либо вступали в сады Небесные.
– Я торможу с выебом печенки, – понудил я sotto voce и не преминул замурлыкать, ибо не имел намеренья позволить харе плетам въедаться в мое драгоценное время, либо же фабричным кучкам мануфактурщиков попусту тратить мои амбицьи, а потому сведу еврея волей-нолей в могилу (невзирая на высказанное мне предположенье, что сие – тропа, коею я уже ходил).
– Естьли желаешь запах смерти, – поверилась она, – нюхни себя.
Еврейка была вельми услужлива и отдалася, яко бублик. Рекла она так:
– Диавол есть Нимрод, могучий Охотник; и простая либо мелкая Дичь Назначенья своего для него не выполняет: он есть Левиафан, о коем может он сказать: Он зрит все горнее, – Затруднительность для евреев, поверь мне, те, кто держится Высоко, не могут удержаться в безопасности. Мужам высоких Достижений, а тако-же Мужам высоких Положений должно стремиться к большей Просеянности, большей Проталкиваемости, нежели у иных Мужей.
Ferunt summos fulmina montes – Диавол взбаламутить может Бурю, Диавол есть Голиаф; и когда находит он Поборника, Он за убийство многих Птиц одним камнем; и знает он, что преткнет он мир Добра и сотворит тем мир Зла, ежели во труды свои вовлечет Мужа Выдающейся Знатности.
Свернувшися костями, крупный злонамеренный ангел катнул младенцев сих мне в комнату, и сильно против шерсти я дозволил им переместиться без причины, не превышавшей их собственную свирепость; пролететь единым целым к ногам Джесси, расплескавши жизненные их соки на голую плоть ея.
– V Скорбные и Приманчивые Спешки к Само-Убийству не суть мельчайшие безобразья, кои Диавол в Искушеньях своих нам навязывает. Ты должен убить себя! должен! должен!
Порою, как естьлиб нрав мгновенья направлял меня, я относился к евреям – тем, кто попадал под мою власть, – с состраданьем и умеренностию.
Но не в сей раз.
– Свинью наружу!
Мой крик подстегнут бесом был, и я развил в себе походку, приписываемую неизощренным, а льстивые речи мои раздражены стали зловещностью Captandum Vulgus; припоминаючи сцены крови и убийства, а также исторьи, излучавшие всепроникающий садизм. Сам Кин таковые выражал, в проклятиях, аки «Мальчик-с-пальчик» и «Chrononhotonthyologos».
Мой скользкий глаз бродил окрест, и я стал уплетать со всевозросшим рвеньем.
– Давай же выпустим наружу то, чего никто не хочет видеть, и пусть погуляет и повизжит немного, чтоб мы хоть знали, какого она, блядь, цвета. А затем пристрелим свинью.