Всю жизнь свою Виттгенштейн был человеком разделенным. Даже филозофья его была разделена – между «Tractatus Logico-Philosophicus» и «Филозофскими исследованьями» имелся провал в мысли двух разных людей. Я, вероятно, помог ему наконец достичь заключенья его несопоставимых филозофий.
– Не просите смысла, – говаривал он, – просите пользы.
Думаю, я хотя бы научил его сему – ну и истинному значенью языка, быть может.
Ни один иной человек никогда не вышибал из протчих столько искр, дабы возжечь оригинальную мысль, – такова была ценность Шопенхауэра. А вы считали – кого-то другого?
Николи не будучи человеком притупленных ощущений, да и человеком возрожденческим, кому удается грозить палкою всем мненьям, знаючи лишь столько, чтоб длань подъять (но думая иначе), я в соблюденье принципа (и не страдаючи парамнезией) без ровни себе шагал по сей мерзкой ебаной земле.
Как так бывает, что коли зрим мы прекрасную женщину – говорим: «Что за ангел»? Какого пола ангелы?
Слово «homo» означает либо мужчину, либо женщину. Следует ли кому-либо думать обо мне хуже, хотя привередливые казуисты, возможно, все равно увидят в деяньях моих признак порочности. Сходную же широту придаю я слову «ангел», а пол выбирайте уж как-нибудь сами.
– Брубаба-брубаба.
Ко внутренней стороне бедра моего применилась резкая жгучая боль, как раз под моими наружными половыми. От плоти моей повалил дым. Я горел.
Что-то выкусило из меня часть.
– Брубаба-брубаба.
Голоса их готовили баранину, а я стоял вновь супротив изнуренных и прогонистых златых людей – лучшей братии Аушвица. Парочка украдкою зашла ошуюю и одесную от меня (из куса ляжечной плоти, ухваченной игольно-острыми зубьями одного из противников моих, валило пламя; подбородок и челюсть ангела долго тянулись к истощенным персям). Эти два оставшихся ангела располагали модными каркасами людей, следующих за модою. Броская одежа дополняла б их, скрываючи от придирчивых взоров их неопрятные кости, тем самым удваиваючи более приятственный амбьянс жизни и элегантности.
– «Офигеть пониманье», – весьма жалобно проговорила мне Джесси нараспев, очень по-женски возводя очи свои горе и опуская их долу. – Блядский стыд они.
Но изреченное мне ею долженствовало располагаться в кавычках, аки нечто менее нежели полусериозное, – кредо вызова, прием, помаваемый подобно хоругви во поле: и горе неверящему!
– «Накорми их», Хорэс. – Вербальные ея благословенья, ея причуды нрава – ими я начинал уж дорожить. В частности – ея владенье словом в кавычках, что залегает в самом сердце английского словоупотребленья.
Вскипая волдырями, испускаючи жидкий худосочный горячий шоколад, евреи слегка потрясывались на воздусях в ярде или около того от меня, в некотором недомоганье, ибо, я подозреваю, не ели они полноценной пищи далеко не одну неделю. Тут требовались милосердье и пониманье былого, кои в те дни, покуда не начал пускать «блинчики» по времени, я не всегда мог призвать себе на подмогу. Не способен я отыскать в себе состраданья, коего было б довольно для того, как они портили себе жизнь.
Огнь стал их дыханьем, их сифак – «подлинным восторгом» (как мне позднее записала Джесси). Но сильней всего поразило меня восхищенье жизнию, что мартышачьи сидело в тех мертвопламенных очах. Пылкое, пышное и оттого не склонное оставаться в постели. Алчно кидалось и набивало себе сим утробу, расквартированное по тем глазницам. От непристойной любови к жизни желчь моя неизменно вскипала. Жить – вульгарно, а предоставленье ключа к Выходу спасало меня от бесполезности, так свойственной моим собратиям-человекам.
Так Ахилл убил Гектора.
В мозгу моем пухли органы краниологьи – и уж начали готовиться к развитью. Один глоток моей плоти – вот и все, что позволяли им их пайковые карточки.
Я быстро переместил бритву себе в кулак и вытянулся, санками скользнув бритву боком в ближайшую ко мне кожу.
Подтвердивши свой отказ продолжать поставки «entree» к «Bisque d’Horreur», я поддернул на себе штаны, приспособляясь к фанфаронаде недавних мгновений. Высвобожденная юшка ангела циркулировала по воздуху моей квартиры. На вымоченном дымкою горизонте, мрачно тлевшем, наблюдал я, как восходит и берется сиять Старуха Ханна.
Лучше кости Аушвица – мой ком плоти тягостно шевелился в пасти его – отхаркнул пламенем на ветер и заглаголал всериоз:
– Моя получил, чего моя хочет, когда моя получил ТЕБЯ. Полная лопата тлеющих углей спала с него, и я закашлялся в коже его.
– Аллоу! аллоу! Кровь и бури.
Без показного хвастовства в призыве его, а лишь с намеком на иудейское безумье низкий вкус его и далее проявил себя в надлежащем неистовстве семитской страсти. Крепкую песью хватку свою он нацелил на мои невыразимые.
От коей увернулся я с некоторым изяществом.
Не забуду той привлекательности, какою новизна сия располагала для моей возлюбленной. Ея заразительный смех взбаламучивал меня, и я отошел на шаг, дабы придать разнообразья наслажденью ея. Неужто настрой Джесси николи не пасовал? Она уже надела масочку (сделанную из чорного муара, насколько мне помнится), кою свеженадушила масляным муслином, и взнесла в мою честь тихий бокал «Графа Кута». (По сути дела, мое предпочтенье в сем чарующем вареве было – горбатой бутыли либо кувшина «Игнейшеса Кута», но в то время Джесси знать сего было не дано.)
Вот воздела она другую длань свою, раскрывши ея ладонь, коя, как мне виделось, окутана была тончайшею патиной еврейской крови, украденной у вскрытого ангела. Медленно поднесла она ея к своему соблазнительному рту и прошептала мне:
– C’est l’uniforme de mon cceur! («Сие мундир моего сердца!»)
– Так и есть, – парировал я без горячности, – ты прекрасна превыше всяких слов.
Никто не может утверждать, будто я не рисков.
– Я прекрасна лишь потому, что таковой меня находишь ты, – парировала она с искренностию профессионалки, к вящему моему развлеченью.
– Человека дело красит, – ответствовал я ей без промедленья. – Ты по-прежнему Любовь-в-тумане.
Она поднялась уже с нашего ложа и теперь стояла, обрамленная зеркалом из позолотной бронзы за нею, глядя на меня, для взора моего нагая. Ручеек урины заструился вниз по ея левой ноге. Она меня зачаровала. Ничто не смогло ея удержать. Вневременные мгновенья сцаки ея петляли сочащейся струею ей по ногам, перемежаючись слева направо по желанью ея, как ей бывало угодно.
В глазах Джесси были мясистые желанья.
Я знал: Любовь взошла в сердце моем.
С неуверенностию резвым стежком вернул я докторские пальчики мрачному ангелу, лезвье бритвы моей нашло мгновенную свою цель, тут же сделав ебиле обрезанье.
Затем не сумел я угадать причину сему разрезу напрямки.
Одним словом, я превзошел границы – не токмо того, на что решился сам, но и того, что должны были диктовать обычные благоразумье и благопристойность.