У нее сжимается сердце. Она вздрагивает и, чтобы скрыть волнение, посматривает на часы.
Около девяти утра.
– Хочешь чая? – сразу же приподнимается Павлик.
Чай он предлагает ей уже в пятый раз.
Лизетта едва удерживается, чтобы не ответить ему: хочу, чтобы ты замолчал. Павлик иногда ужасно ее раздражает. Целый год ходит за ней, как привязанный. Отец как-то сказал, что это инверсия гендерного репертуара. Тут сугубо биологическая основа: в мире животных самец в репродуктивный период демонстративно отказывается от доминирования и во всем, вплоть до поведенческих мелочей, подчиняется самке. Работает программа сопровождения – он следует за ней, куда бы она ни пошла. Работает программа демонстративной полезности – он всегда под рукой и готов помочь. Таким образом он доказывает, что способен обустроить совместную жизнь. Конечно, забавно звучит, но не следует забывать, что человек – существо не только социальное, но и природное. Нельзя абсолютизировать ни одну из этих сторон. Разве что у человека собственно «биология» подверглась интенсивной аккультурации: мужчина дарит цветы, клянется женщине в вечной любви, обещает достать с неба звезду, готов ради нее совершить любой идиотский поступок – ввязаться в драку или, скажем, прыгнуть в реку с моста. Биологическая основа сквозь эти культурные ритуалы практически не просматривается, и вместе с тем здесь наличествуют все те же брачные танцы, сложные и красивые, которые исполняют, например, журавли…
Он вдруг запнулся:
– Извини, я все время читаю тебе какие-то лекции. Занудство, наверное.
– Нет-нет! – воскликнула тогда Лизетта. – Напротив, мне очень интересно!.. Очень!..
А отец не слишком понятно сказал:
– Во многой мудрости много печали. Кто умножает познания, умножает скорбь. – И через секунду как бы нехотя пояснил: – Это Экклезиаст.
Пришлось потом смотреть в интернете, что такое «экклезиаст»…
Между тем сборы, кажется, близки к завершению. Слышно, как Ираида Игнатьевна, мать Павлика, судорожно вздыхает и, сдерживая в себе тугой воздух, сипит:
– Ну ты дави, Зина, дави… Иначе не застегнуть…
– Я давлю, – покорно отвечает Зиновий Васильевич. Это его отец.
А Тетка, сестра Ираиды Игнатьевны, говорит:
– Подвинься, болезный, дай я навалюсь…
И сразу после этого раздается облегченное:
– Ух…
– Ну вот…
– Справились наконец…
А затем насмешливый голос дядь Леши:
– Ну и зачем эти муки? Ведь ясно же сказано: никаких вещей с собой брать нельзя.
– Ничего, протащим, – говорит Тетка.
– Кто протащит, ты?
– Да хоть бы и я.
– Ну-ну, я посмотрю…
– Раз вы с Зинкой забздели, мужики хреновы, придется самой.
И Тетка так это увесисто говорит, что становится ясно – она, конечно, протащит, хоть чемодан, хоть три чемодана, хоть на Станцию, хоть куда, хоть на Терру, хоть на Кассиопею. Сердце у Лизетты снова сжимается. Тем более что Тетка, не понижая голоса, вопрошает:
– И объясните мне, ради бога, зачем нам нужна эта фифа?
Под «фифой» она, конечно, подразумевает ее.
Лизетта слышит, как дядь Леша озадаченно крякает, как мать Павлика поспешно сдвигает что-то тяжелое, пытаясь с опозданием заглушить эти слова, как бормочет Зиновий Васильевич: «Ну, ты, мать, осторожней – того…» А сам Павлик громко и неестественно кашляет, со стуком переставляет чашки, краснеет чуть ли не до корней бледных волос и шепотом, не поднимая глаз, говорит:
– Не обращай внимания…
Лизетте его немного жалко. Ну ведь не виноват человек, что у него такая семья. Или все-таки виноват? Жалко, жалко его. Однако жалость – это еще не любовь. И вообще, не совершает ли она ошибку: если на Терре окажутся такие, как Тетка, там будет не лучше, чем на Земле.
Она стискивает кулаки, так что ногти впиваются в мякоть ладоней.
Нет, этого просто не может быть!
Нет, ни за что!
Мы не позволим, чтобы земная дурость проникла вместе с нами еще и туда.
Это будет совсем другой – новый, прекрасный мир.
И все равно, уверенности у нее нет.
Выскакивают две мяукающие ноты из телефона. Марусик напоминает о том, что сегодня в десять часов возле здания школы состоится акция «День Открытой Земли», которая охватывает полторы тысячи городов. Все наши уже подтвердились, ждем. А где ты? Куда-то пропала… Лизетта морщится – ну да, очередной дурацкий флешмоб: соберутся толпой, вытянут руки к небу и будут махать, как бы давая сигнал арконцам, что хотят с ними дружить.
Девичий инфантилизм.
Павлик показывает ей свой сотовый. Ему пришло точно такое же сообщение.
– Будем им отвечать?
– Не стоит…
– А попрощаться?
– Нет!
На кухню заглядывает Ираида Игнатьевна:
– Вы тут как? Мы вроде бы – все…
Дядь Леша ей в спину кричит:
– Еще пятнадцать минут. Сейчас – глянем новости.
– Это на кой хрен? – возмущается Тетка. – Поехали уже. Хорош время терять…
Вдруг наступает странная пауза, а потом дядь Леша коротко говорит:
– Ну-ка присядь.
– Да я… – начинает Тетка.
– Кресло видишь?
– И что?
– Вот: сядь туда и молчи.
Кресло грузно скрипит. Тетка, видимо, в самом деле усаживается в него. Ничего себе блям, отмечает Лизетта. А дядь Леша, оказывается, вовсе не прост. Неужели и Павлик такой же, как он, а я вижу его лишь сквозь «инверсию гендерного репертуара»?
Она с интересом смотрит на Павлика.
Тот как раз поднимается и слегка ей кивает: пошли.
Комната выглядит как после бандитского грабежа: ящики шкафа выдвинуты, в них матерчатыми цветными пластами проглядывает белье, одна из секций для одежды опустошена, зато на диване вздымается груда платьев, курток и шуб. Везде валяется скомканная бумага, пластиковые сумки, обрезки веревок, смятые полиэтиленовые мешки. И посреди этого пугающего разгрома, поставленный на попа, высится чудовищный чемодан, совершенно неподъемного вида.
Ну-ну. И как они собираются его тащить?
К тому же воздух в комнате напряжен. Он насыщен эмоциями выдернутых из обычной жизни людей. Кажется, чиркни спичкой, и он вспыхнет бледным огнем – сгорит дотла, образуется пустота, в которой будет нечем дышать. Тетка, как новогодняя елка, увешанная побрякушками, уже сейчас судорожно, по-рыбьи открывает и закрывает рот. Так же нервно вздыхает Ираида Игнатьевна, с потерянным видом топчущаяся у письменного стола. Она словно ищет что-то забытое и никак не может найти. И медленно, пытаясь, видимо, сохранить спокойствие, делает глубокий вдох, а затем выдох Зиновий Васильевич, сидящий как на допросе у следователя: руки на коленях, прямая спина, в глазах – тоска. Напряжения не чувствует, похоже, лишь один человек, неподвижный, примостившийся на стуле в углу. Зовут его, как уловила Лизетта, Чинок, и непонятно, что это – имя, фамилия или прозвище. Кажется, армейский товарищ дядь Леши. Правда, лучше бы уж он нервничал, как и все. Страшновато смотреть на его твердое, мертвое, как из застывшего парафина, лицо, на пластмассовые глаза, уставившиеся в одну точку. Кажется, что если Чинок вдруг попытается заговорить или, не дай бог, улыбнуться, то парафин потрескается, ссыплется чешуей, с мелким шорохом и откроется чуть сплюснутый по бокам череп в белизне гладких костей.