Пересказывать прозу психологическую, стилистически виртуозную – занятие малоблагодарное и почти бессмысленное. В подобных текстах сюжетные линии, как правило, провисают, делаются ослабленными, уравниваются с деталями совершенно малозначительными. Однако Андрей Иванов, дробящий материю своего романа на серию эпизодов (бытовые сцены, отрывки из дневников, ландшафтные зарисовки), тем не менее прилагает некоторые усилия, чтобы добиться в каждом фрагменте сюжетного напряжения. Его роман можно уподобить электрической гирлянде, огни которой поочередно зажигаются движением тока. Причем это движение в “Харбинских мотыльках” имеет очень внятное и объяснимое направление.
Эстония между двадцатыми и сороковыми застигнута в период ее недолгой политической самостоятельности. Здесь, в Ревеле, разворачивается герметичная и суматошная жизнь русских эмигрантов, на фоне которой складывается, точнее – не складывается судьба художника Бориса Реброва. Он работает в фотоателье, внимательно, как герой Пруста, наблюдает жизнь, делает записи в дневнике, встречается с женщинами, переживает недолгий творческий успех, а с какого-то момента оказывается вовлечен в деятельность русской фашистской партии. Все иллюзии, все смыслы, идеологии и перспективы рассыпаются в пыль, и персонаж в “Харбинских мотыльках” предстает экзистенциально заброшенным, одиноким, оказавшимся наедине с абсурдным миром, суть которого – пустота, небытие. Накануне присоединения к СССР, чтобы избежать неминуемого ареста, Ребров под чужим именем бежит на катере в Швецию.
Сразу же, с первых страниц, мы видим, что открывающаяся в романе реальность герметична, миниатюрна и при этом очень плотно, избыточно заполнена. Словно тесное помещение от пола до потолка заставили огромным количеством мебели. Реальность романа безудержно множит события, смыслы, бесконечные каталоги вещей. Здесь все охвачено лихорадочной деятельностью. Эмигранты носятся взад-вперед по Ревелю, пишут прозу, ставят спектакли, издают газеты, организуют салоны, кружки, партии, пускаются в сомнительные коммерческие авантюры. Но вся эта бурная, разнообразная деятельность сводится к одному-единственному принципу – театральности.
Андрей Иванов превращает Ревель в подмостки, а его обитателей, русских эмигрантов, – в актеров, иногда вдохновенных, иногда – довольно бездарных. Роман стартует в строгом соответствии с театральным инстинктом, заложенным в здешней жизни.
Терниковский пригласил Бориса в театр, усадил в кресло, влез на сцену и начал орать…
Терниковский – редактор газеты и автор пьесы о ревельских эмигрантах. Он актерствует в романе решительно везде, где его размещает воображение рассказчика.
Одежда на нем сидела очень странно, будто он ее второпях накинул, как застигнутый врасплох любовник из водевиля (здесь и далее курсив мой. – А. А.).
Другие персонажи “Мотыльков” актерствуют ничуть не меньше, организуя жизнь вокруг себя, как театральную постановку. Неслучайно в самом начале романа пьеса Терниковского и реальность переплетаются настолько плотно, что становятся едва ли различимы. Персонажи Иванова (Тополев, Стропилин, Солодов, Лева, Китаев) всегда на сцене и всегда в образе. Застать их врасплох, увидеть без маски, вне роли почти невозможно. Хотя вот, пожалуйста, удобный случай. Проходимец Тополев, представлявшийся героем войны, уличен в воровстве. Однако актерский инстинкт даже в эту очень трудную минуту его не подводит.
И, мгновенно оживившись, стряхнув с себя сон, Тополев, как фокусник, показал всем часы, подошел к поручику, подошел к драматургу.
– Прошу убедиться, – говорил он голосом конферансье. – Молодой человек абсолютно прав.
Вдохновенно врет и актерствует аристократ Китаев.
Китаев разыгрывал перед художником пантомимы. Борис с удивлением наблюдал, как он хорохорится, изображая людей, которых ему вряд ли когда-нибудь доведется повидать.
Впервые увидев Китаева, Ребров ощущает, что попал на какой-то спектакль.
– Уж попробуйте, – чуть ли не с вызовом сказал посетитель, – придумайте что-нибудь! Я в этом “Салоне”, в номерах, еще ночь буду… Кухня у них отвратительная. <…>
Борису вдруг показалось, что все это какое-то представление.
Об Иване Каблукове Борис Ребров записывает в своем дневнике: “Его бы писать, или в театре ему играть”.
Эмигранты, обитатели Ревеля, сродни посетителям фотоателье, о которых размышляет Ребров. Они словно позируют перед объективом, словно надевают выходные костюмы, которые никогда не носили, создают внешний образ, репутацию, притворяясь политиками, предпринимателями, аристократами, философами, писателями, стойкими борцами с большевизмом. Возникает странный приглушенно-полупрозрачный мир фикций, симуляций, знаков, ни к чему не отсылающих, мир постоянно тасуемых плоских игральных карт, за которыми нет никаких смыслов и сущностей. Скольжение, чередование знаков, едва ли прикрывающих пустоту, бездну, и составляет содержание двух первых частей романа.
В своих интервью Андрей Иванов всячески отвергает какие бы то ни было параллели с современностью, но они сами собой напрашиваются. Ведь нынешнее общество спектакля строится ровно на тех же принципах. Культуре и потребителю нужны не писатели, не ученые, не политики, а те, кто себя таковыми изображает, кто удачно создает свой медийный образ. Именно репутация, а не результат труда (научное открытие, написанный роман, политическая реформа), приносит деньги. Тебе платят не за то, что ты художник, а за то, что ты старательно играешь роль художника.
“Харбинские мотыльки” рассказывают о зарождении русского фашизма в эмиграции. Фашизм здесь не разоблачается как идеология душегубов и антисемитов, а показывается скорее как театральный инстинкт, доведенный до крайности: в адептах фашизма подчеркнута склонность к театрализованным ритуалам, к публичным спектаклям, к драматической жажде смерти, к эстетизации решительно всего – от повседневных поступков до большой политики. Борису Реброву, вовлеченному в этот мир, в какой-то момент начинают мерещиться куклы, оклеенные бумажными свастиками.
Сам же центральный персонаж “Мотыльков” поначалу избегает этой игры. Он испытывает те же душевные муки, что и персонаж романа Орхана Памука “Снег”: вокруг играется спектакль, у каждого – своя роль, а он – единственный, кто живет всерьез и оттого страдает и сходит с ума. Впрочем, театральность в какой-то момент овладевает и Ребровым. Пробуя себя в роли художника, kunstnik’а, он театрально именует себя Boriss Rebrov и пытается выстроить свой внешний образ:
Kunstnik, думал он про себя, Boriss Rebrov, и казался себе кем-то другим, иностранцем с непроницаемым лицом.
Спустя много лет он себе признается:
“Все эти годы я не жил, я притворялся”.
Время в романе тянется медленно, и кажется, этот спектакль не закончится уже никогда. Но годы идут, и представление постепенно завершается. Все видимое – знаки, дутые репутации – начинает рассыпаться, обращаясь в пыль. Тут аллюзия на библейское “прах ты и в прах возвратишься” (Быт. 3:19), но образ пыли и праха отсылает читателя к текстам Бориса Поплавского (“Аполлон Безобразов”) и Т. С. Элиота (“Бесплодная земля”). Появившись где-то в середине романа, этот образ постепенно становится навязчивым лейтмотивом. Пыль истории, пыль времени вырывается из щелей, мотыльками моли врываясь в воздух. Постепенно открывается кошмарная апокалиптическая пустота, сущность жизни. Декорации убирают. Актеры – русские эмигранты – покидают сцену Ревеля, разъезжаются и умирают.