Это вторжение отзывается болью, продолжается болью в теле Колдуэлла.
The pain scaled the slender core of his shin, whirled in the complexities of his knee, and swollen broader, more thunderous mounted into his bowels.
Боль взметнулась по тонкой сердцевине голени, просверлила извилину колена и, разрастаясь, бушуя, хлынула в живот.
Боль у Апдайка – страшное, но необходимое условие приобщения к миру. Она открывает герою его анатомию (голень, колено, мышцы, кишечник), заставляя почувствовать ее материальность, родственность внешним материальным формам жизни. Колдуэлл видит себя, свое тело временным обиталищем бестелесной стихии, потока, пронизывающего все предметы и явления, который теперь отыскал путь в его плоть и хлынул в нее, “разрастаясь и бушуя”. В этот момент, в момент осознания себя частью творения, человек и обретает способность творить, воображать.
Обратим внимание на то, что боль передается не как личное, субъективное переживание персонажа. Иначе было бы достаточно сказать: “Колдуэлл почувствовал резкую боль”. Апдайк делает боль опредмеченной, объективизированной, как бы выводя ее за пределы сознания. В тексте она превращается в живое начало, материальное, открытое нашему глазу. Теперь читатель может не только о ней узнать – он может ее увидеть.
Это и есть работа подлинного воображения, суть которой в том, чтобы совпасть с потоком жизни, выйти за пределы себя и опрокинуть привычную классификацию вещей. Возникают новый мир, новая речь, заново обозначающая предметы, предлагающая немыслимые сочетания. Разделенные прежде правилами хорошего вкуса, слова в эротическом возбуждении стремятся друг к другу, соединяясь в неожиданные метафоры.
Двинемся дальше. Взгляд раненого Колдуэлла падает на доску.
His eyes were forced upward to the blackboard, where he had chalked the number 5,000,000,000, the probable age in years of the universe.
Он вперил глаза в доску, на которой только что написал мелом 5 000 000 000, – предполагаемый возраст Вселенной в годах.
“His eyes were forced”. Эта фраза содержит важный оттенок, исчезающий в русском переводе, – вынужденность совершенного действия. Колдуэлл не просто “вперил глаза в доску”, ему пришлось на нее посмотреть. Какая-то внешняя сила не отпускает его, заставляет поднять глаза и увидеть предполагаемый возраст вселенной – пять миллиардов лет. Колдуэллу указывают на чудовищный масштаб трудов Вседержителя, на истинную человеческую меру всех вещей, на непостижимую протяженность времени, в соизмерении с которой его собственная жизнь – едва заметный крошечный отрезок. Именно так, смиренно поместив себя в контекст мироздания, нам, видимо, и надлежит оценивать свое существование.
Но Колдуэлл, судя по всему, к этому не готов. Он испытывает желание отгородиться от жизни, замкнуться в травме, сохранить боль как субъективный опыт, как личное переживание.
The laughter of the class <…> seemed to crowd against him, to crush the privacy that he so much desired, a privacy in which he could be alone with his pain, gauging its strength, estimating its duration, inspecting its anatomy.
Смех класса… обложил его со всех сторон, сокрушая желанное уединение, а он так жаждал остаться с болью наедине, измерить ее силу, прислушаться, как она будет замирать, тщательно препарировать ее.
Окружающий мир, как и в романах Камю, видится чуждым и враждебным (ученики смеются), а вещи – безучастными и травматичными (стрела вонзается в ногу). Подсказка на доске только умаляет ценность человеческих страданий, которую следует переутвердить. Отчаяние, богооставленность толкают к гордыне и летаргической замкнутости на себе.
Однако боль тем временем продолжает свою воспитательную работу. Она не оставляет Колдуэлла и настойчиво взыскует иное переживание.
…He felt, in his sudden scarlet blindness, to be himself a large bird waking from sleep.
…И ему, внезапно ослепленному кровавым туманом, почудилось, будто сам он – огромная птица, встрепенувшаяся ото сна.
Боль по-прежнему инспектирует внутренние органы Колдуэлла и окончательно материализуется. Теперь она уже не бестелесная энергия, а некое обретшее плоть протеичное существо, которое оборачивается то осьминогом, то птицей.
The pain extended a feeler into his head and unfolded its wet wings along the walls of his thorax, so that he felt, in his sudden scarlet blindness, to be himself a large bird waking from sleep.
Боль запустила щупальце в череп, расправив влажные крылья в груди, и ему, внезапно ослепленному кровавым туманом, почудилось, будто сам он – огромная птица, встрепенувшаяся ото сна.
И Колдуэллу наконец приходит озарение – ему чудится, будто он стал птицей. Несколько тяжеловесная метафора, обозначающая пробуждение души.
Затем в тексте вновь возникает школьная доска, указывающая на возраст Вселенной:
The blackboard, milky slate smeared with the traces of last night’s washing, clung to his consciousness like a membrane.
Доска, вымытая с вечера, вся в беловатых подтеках, как пленка, обволокла сознание.
Боль в самом деле славно потрудилась. Абстрактная цифра, отвлеченное знание, становится теперь переживанием Колдуэлла, его собственным ощущением. И тем не менее он продолжает упорствовать, вызывая в сознании дикую галлюцинацию, где он выступает в роли бунтующего ацефала.
…He felt he was holding his brain like a morsel on a platter high out of hungry reach.
И ему теперь казалось, будто мозг его – это кусок мяса, который он поднял высоко на тарелке, спасая от хищных зубов.
Впрочем, этот драматический жест имеет и другой смысл, скрытый от самого Колдуэлла. Герой избирает точку зрения по ту сторону своего “Я” и наблюдает себя с территории мира, извне, откуда мозг видится не вместилищем смятенного духа, а куском мяса, материей жизни, формой среди других форм. Таким образом, перед нами – порыв человека, только что обращенного, приобщенного собственным телом к материи мира, но еще не в полной мере осознавшего собственную приобщенность.
Колдуэлл уходит. Под “звериный, торжествующий рев”, как сказано в русском переводе. Оригинал все же не столь категоричен: “the furious festal noise”, то есть яростный, веселый шум. Слово “festal” здесь, как мне кажется, более чем уместно. Буквальный смысл эпизода в том, что садисты-дети издеваются над своим учителем и прогоняют его. Слово “festal” открывает здесь ритуальный план, сферу воображаемого, где вся эта бытовая ситуация перекодируется и прочитывается по-иному. Дети становятся участниками радостного священного празднества. Они приносят учителя в жертву, символически разрушая те границы, которые отделяли его от мира. Учитель должен умереть как единичное, изолированное “Я”, с тем чтобы воскреснуть к новой жизни как часть всеобщего.