Таким образом, известие о его смерти попало в заголовки газет, но в заголовки попало не только это. После того как застрелили его и еще шестерых невезунчиков, которых приняли за него, опубликовали сведения не только о его возрасте, местожительстве, о том, что он «женат на» и «является отцом», но и то, что настоящая фамилия Молочника была Молочник. Это потрясло меня. «Этого не может быть, – восклицали люди. – Искусственно. Несусветно. Даже глупо иметь такую фамилию – Молочник». Но если подумать, то что тут несусветного? Есть фамилия Батчер. Есть фамилия Секстон. Да мало таких, что ли: Уивер, Хантер, Ропер, Кливер, Плейер, Мейсон, Тэтчер, Карвер, Уилер, Плантер, Трэппер, Теллер, Дулиттл, Папа и Нанн
[37]. Годы спустя я встретила некоего мистера Постмэна, который работал не на почте, а библиотекарем, так что фамилии такого рода повсюду. Что же касается Молочника и приемлемости или неприемлемости Молочника, то что сказали бы об этом Найджел и Джейсон, наши хранители имен? И не только наши Найджел и Джейсон. Что бы сказали клерки и клеркессы, державшие оборону против имен, запрещенных в районах других неприемников? Даже Рошины и Марии, защищающиеся от противоположных запретных имен «по другую сторону дороги» в районах, возглавляемых приемниками? Алармисты же тем временем продолжали рассуждать о происхождении фамилии Молочник. Наша ли она? Их? Пришла к нам с той стороны дороги? Просочилась через море? Через границу? Следует ли ее разрешить? Запретить? Выбросить на свалку? Высмеять? Сбросить со счетов? И на чем остановились? «Необычная фамилия», – говорили все с нервной осторожностью после долгого размышления. Она размывает границы доверия, говорилось в новостях, но в жизни многие вещи размывают границы доверия. Размывать доверие – как я начинала понимать, из этого, кажется, и состоит жизнь. Как бы то ни было, новость о фамилии этого Молочника привела людей в беспокойное состояние; она их обманула, испугала, и, казалось, отделаться от некоторого ощущения неловкости было невозможно. Когда его фамилия считалась псевдонимом, каким-то кодовым именем, в «молочнике» было что-то мистическое, интригующее, какая-то драматическая возможность. Но лишенная символики, оказавшись повседневной, банальной, наравне со всякими старыми Томами, Диками и Гарринессами, эта фамилия тут же потеряла все уважение, которое набрала в качестве прозвища высокого калибра активиста военизированного подполья, и так же немедленно пожухла. Люди заглянули в телефонные книги, энциклопедии, справочники фамилий, чтобы узнать, есть ли еще где-нибудь в мире кто-нибудь с такой фамилией. Многие пришли в недоумение, растерянность, когда не нашли ничего, а только дали повод для дальнейших спекуляций как в медиа, так и в районе – что же за личность был этот самый Молочник. Был ли он холодным, зловещим деятелем военизированного подполья, как его все всегда считали? Или мы имели дело с этаким несчастным мистером Молочником, который все же оказался очередной невинной жертвой убийства, осуществленного тем государством?
Кем бы он ни был, как бы его ни называли, теперь его не стало, и потому я сделала то, что обычно делала после чьей-либо смерти, – постаралась забыть об этом. Все это побоище – вся это скотобойня, мясной рынок, все своим чередом – возобновилось. Я решила пропустить мои вечерние занятия французским, накрасилась и собралась идти в клуб. То есть в самый яркий, многолюдный, самый популярный из одиннадцати питейных клубов в нашем маленьком районе, а причина – питейные клубы были именно тем местом, куда ходят, точно тем самым местом, куда отправляются, когда в тебе одновременно энергия бьет ключом, и когда ты словно мертвая, и когда тебе требуется выпить.
Вскоре после прихода я оставила своих собутыльников и ушла в туалет. Я ничего не сказала о стрельбе этим друзьям, и они ничего не сказали о стрельбе мне. Это было нормально. Были друзья для выпивки и были друзья для откровенных разговоров. У меня был один друг для откровенных разговоров, но многолюдные питейные мероприятия вовсе не были сценой для старейшей подруги с начальной школы. Я открыла дверь в туалет, и как только я сделала это, человек, который на самом деле был мальчишкой Какего Маккакего, протиснулся следом. Теперь, когда мы находились в безотношенных отношениях, он оставил свое любительское сталкерство, а вместо этого, как и другие районные лизоблюды, которые считали меня любовницей, перешел к поклонам, расшаркиваниям и притворству – якобы к обожанию. Но в том, что касается его, мама продолжала оставаться в заблуждении. «Такой милый мальчик, – говорила она. – Сильный. Надежный. Правильной религии. И такие хорошие любящие письма подсовывает тебе в почтовый ящик. Почему ты с ним не встречаешься? Ты не подумывала о том, чтобы выйти за него?» Но моя мама, отчаянно желавшая выдать нас замуж, пока мы не превратимся в двадцатилетних старух, ничего не знала, потому что продолжала жить в свое время со своими ровесниками, не понимая, что сейчас мое время с другими людьми, а не с милым мальчиком Какего Маккакего, который протиснулся в туалет и прижал меня к раковине. В руке у него был пистолет, и он приставил его к моей груди, и тут я поняла – потому что уже и раньше подозревала, – что смерть Молочника не будет для меня означать конец Молочника. Из-за их историй, из-за того, что они считали, что Молочник завладел мною, из-за моего высокомерия, из-за того, что мой защитник теперь был мертв, из-за того, что теперь пошел слух, что я пытаюсь избежать возмездия за то, что наставляла ему рога с автомехаником, из-за того, что после любой значимой смерти, которая является скорее общественным, а не частным делом, допускается некоторая дополнительная доля анархии… по причине всех этих «из-за» наиболее маргинальные элементы в районе, вероятно, почувствовали, что сейчас подходящее время, чтобы распустить слух на всю катушку и в убийстве Молочника обвинить не расстрельную группу, а напропалую меня, якобы и срежиссировавшую убийство Молочника. Даже если абсурдность и противоречивость их заявлений выходят за всякие разумные рамки, всегда находятся люди, готовые сочинять что угодно. Потом они сами начинают верить в свои выдумки и строят на них новые. Это правда, что, принимая во внимание время и место, я могла показаться бродячей террористкой, пугающей соседей книжкой «Как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», но дело было не только во мне. На свой собственный специфический лад чертова прорва людей здесь была не менее пугающей.
И теперь, вернувшись к своей прежней сталкерской личности, Маккакего, казалось, был готов воспользоваться ситуацией, возникшей после смерти Молочника, по-быстрому протиснуться в образовавшуюся щель и взять свое. К моему удивлению, он теперь перемешивал свои сталкерские речи с немалой долей противосталкерских – может быть, с целью восстановления попранной гордости и силы, после того как я два раза отвергла его, а кроме того, после того, как он чувствовал себя обязанным преклонять колени со словами «Прошу вас, ваше величество, вот, возьмите, ваше величество», каждый раз, когда мимо проходила я, собственность Молочника. Для его самолюбия теперь было легче выставить меня алкоголичкой, упрямо домогающейся его. «Оставь, наконец, нас! – закричал он. – Мы всегда хотели только одного: чтобы ты оставила нас в покое. Прекратила нас преследовать. Прекрати расставлять для нас ловушки. Что ты намереваешься сделать с нами? Отлипни от нас. Почему ты никак не хочешь понять, что ты не нужна, что твои авансы никогда не будут приняты, что дела тут обстоят так: спасибо, но больше не надо? Ты для нас ничего не значишь, мы о тебе даже не думаем, ты не можешь действовать безнаказанно, делая вид, что ничего не случилось, будто не ты это начала, будто не ты тут устроила кутерьму. Ты кошка – все верно, ты нас услышала, кошка – вдвойне кошка! Мы не думаем, что ты поднялась до уровня кошки. Но не переходи границ, потому что это отягченный харассмент». Он был прав. Тут имел место отягченный харассмент. Еще до Молочника он прислал мне письмо – одно из тех писем в почтовом ящике, про которые в своем неведении говорила мама. Он угрожал покончить с собой в нашем переднем саду, только у нас не было сада. Во втором письме это было исправлено на «перед твоей дверью». Теперь в этой туалетной встрече его письменная угроза самоубийством, похоже, превратилась в мою письменную угрозу самоубийством. В своем якобы переданном из рук в руки послании ему я предупреждала, что покончу с собой перед его дверью, чтобы он чувствовал себя виноватым за то, что не хотел меня. И это навело меня на мысль, не являются ли его слова прикрытием его намерения убить меня прямо сейчас, в туалете у этой раковины. В таком случае я все еще явно привлекала его. Не менее явно, что его это приводило в ярость. Если Маккакего в чем и нельзя было обвинить среди многих вещей, в которых его можно было обвинить, так это в мудреномыслии. А я тем временем пребывала в недоумении – не знала, как мне реагировать на его слова.