По-прежнему в фургоне, в темноте, он выключил двигатель, повернулся на своем сиденье ко мне. Наконец я ощутила его взгляд, долгий внимательный взгляд на мне, потому что теперь он мог смотреть, мог позволить себе смотреть. Здесь был его успех, завершение, собственность. И по контрасту теперь я смотрела перед собой. Он снял перчатки и сказал: «Очень хорошо. Отлично», – хотя я думаю, сказал он это больше для себя, а не из расчета, чтобы услышала я. После этого он наклонился и поднес пальцы к моему лицу. Он повисли в воздухе, очень неподвижно, очень близко. Потом он передумал и убрал их. Откинулся на спинку кресла. А потом произнес свои последние слова. Он сказал, что я красива, что я не знала, что красива, что должна верить, что я красива. Он сказал, что сделал приготовления, чтобы мы могли поехать в одно приятное место, делать что-нибудь приятное, что он отвезет меня в удивительно прекрасное место на наше первое свидание. Он сказал, что мне придется скучать по моим римлянам и грекам, но он уверен, что я не очень расстроюсь из-за отсутствия римлян и греков. К тому же, сказал он, а мне действительно так уж нужны все эти римляне и греки? Мы должны будем решить это позже, сказал он. Он сказал, что пока я остаюсь жить в семейном доме, он будет подъезжать к моей двери, но ждать меня на улице, и что я должна буду выходить к нему. Потом он сказал, что приедет завтра в семь часов в одной из своих машин. «Не в этой», – добавил он, отвергая фургон и называя одну из этих с буквенно-цифровым названием. Я же со своей стороны – здесь он сказал, что я могу сделать для него, как его осчастливить, – могу выйти из дома вовремя, чтобы не заставлять его ждать. Еще я могу надеть что-нибудь хорошенькое, сказал он. «Не брюки. Что-нибудь хорошенькое. Какое-нибудь женственное, женское, элегантное красивое платье».
Седьмая
Три раза в моей жизни мне хотелось отвесить пощечину, и один раз в моей жизни я хотела ударить кое-кого по лицу пистолетом. С пистолетом у меня получилось, а вот с пощечиной – нет. Из тех троих, кому мне хотелось отвесить пощечину, одной была старшая сестра, когда она вбежала ко мне в тот самый день сказать, когда полиция стреляла в Молочника и убила его. У нее был радостный, возбужденный вид оттого, что этот человек, которого она считала моим любовником, этот человек, который, как она думала, важен для меня, мертв. Она откровенно вглядывалась в мое лицо, чтобы увидеть, как я реагирую, и даже в моем упрямстве – которое в противоборстве с Молочником и слухами обо мне и Молочнике увело меня в более глубокое, более чреватое опасностями место, чем все те, в которых я бывала прежде, – я видела, насколько она не владеет собой в этот момент. Она думает, что это урок мне, думала я. Не из-за политической сцены и того, что он представлял собой на ней. Не из-за того, что представляли собой его убийцы. Это было ничто. Это было напрямую связано с тем, что она не хотела, чтобы я имела то, что она много лет назад перестала себе позволять. Я, как она, должна удовлетвориться, удовольствоваться не тем человеком, которого я хочу, как она думала, человеком, которого я любила и потеряла, как любила и потеряла она, а какой-нибудь нежеланной заменой, которая может подвернуться теперь, после Молочника. Она продолжала смотреть, радостно взволнованная, далекая от того состояния скорби, в котором она пребывала сто лет. Но я, однако, не желала становиться причиной ее радости. Прекрати радоваться, это не принесет тебе радости – пощечина! – вот какие мысли крутились в моей голове. Что же касается реальной моей реакции, которую она так ждала, то я сохраняла выражение, обычное для меня в последнее время, близкое к отчужденному и почти непостижимое. Потом с намеком на напускную эмоцию, достаточную только для того, чтобы донести до нее, что на мгновение, одно крохотное мгновение, я подмечаю немного забавную диковинку, я сказала: «У тебя такой вид, будто ты испытываешь сейчас оргазм».
Ее радость – хотя и не та тошнотворно-торжествующая радость, которую испытывают некоторые люди, определенно заслуживающие пощечины, а радость человека, который обнаруживает, что ожил на секунду во всей своей отвратительности, тогда как в обычном состоянии он был совершенно мертвым, – так вот, ее радость испарилась, как я и предполагала, потому что я ударила ее туда, куда и хотела, куда и целилась, прямо в яблочко. Именно в это место попало бы и мне, если бы она или кто-то другой сказал такие слова мне. Она тогда отвесила мне пощечину, это была ее ответная реакция, потому что я ступила на ту почву, на которую не имела права ступать, и даже хотя в тот момент я считала себя абсолютно в праве, я в ответ не отвесила, не смогла отвесить пощечину ей. Получив поначалу удовлетворение оттого, что сумела потрясти ее, пристыдить в ее победе, я тут же пожалела о своих словах. Хватит. Я теперь хотела, чтобы она ушла, забрала с собой своего суррогатного мужа с его грязными клеветническими сплетнями, с которых все и началось, забрала все и ушла. Мир был суров, всегда суров, и тогда тоже.
Она ушла, снова неся на себе свою скорбь, снова встала у основания креста, а что до радости, то я не испытала ни малейшей. Я не была счастлива оттого, что он мертв, не радовалась… хотя, может, и радовалась, потому что, правда, почему бы и нет? Одно я знала наверняка, что облегчение обрушилось на меня с такой силой, что ничего подобного я в жизни не испытывала. Мое тело кричало: «Аллилуйя! Он мертв. Слава богу, аллилуйя!», пусть и не такие точно слова были у меня на первом плане в голове. А на первом плане у меня были мысли о том, что, может быть, я теперь успокоюсь, может, мне станет лучше, может быть, наступит конец всему этому, «пусть это будет не Молочник, пожалуйста, пусть это будет не Молочник», мне больше не придется оглядываться, опасаться, что он появится из-за угла и пойдет бок о бок со мной, никто больше не будет следить за мной, шпионить за мной, фотографировать, принимать не за того, кто я есть, окружать, вычислять. Никто больше не будет мною командовать. Не будет больше капитуляций, как предыдущим вечером, когда я была настолько сломлена, что стала безразлична к собственной судьбе настолько, что села в его фургон. И, самое главное, мне больше не нужно будет волноваться за экс-наверного бойфренда – его не убьет бомба. И вот, стоя на кухне, переваривая этот поток последствий, я пришла к пониманию того, насколько я была закрыта, насколько я была запихнута в тщательно сооруженную этим человеком пустоту. А еще сообществом, само́й умственной атмосферой, этой рутиной посягательства на чужую жизнь. Что же касается его смерти, то они подстерегли его поздним утром, когда он ехал на этом своем белом фургоне у парков-и-прудов, что означало, что после шести фальстартов они, наконец, все же вышли на того, кто им был нужен. До Молочника они пристрелили мусорщика, двух водителей автобуса, водителя подметальной машины, настоящего молочника, который был нашим молочником, потом еще одного человека, у которого не было ни синего воротничка, ни связей в сфере обслуживания, – и всех их по ошибке принимали за Молочника. После этого они сказали, что вся это ошибочная стрельба была правильной, словно они каждый раз попадали в Молочника, и только в Молочника.
Однако определенная часть медиа, критически настроенная по отношению к тому государству, не была готова спустить им это с рук. Уже начали появляться заголовки вроде: «МОЛОЧНИК, ЗАСТРЕЛЕННЫЙ ПО ОШИБКЕ ВМЕСТО МОЛОЧНИКА», и «МЯСНИК, ПЕКАРЬ, СВЕЧНИК, СМОТРИТЕ В ОБА». После этого появился киножурнал, статьи в других печатных изданиях, напоминавшие о других ошибках полиции, фальсификациях, тайных армейских вылазках, стрельбе из машины, собственной поганой полицейской репутации экстраспециального запредельщика. То государство в конечном счете отреагировало, признав, да, у них есть несколько случайных целенаправленных человек, занятых поисками определенных людей, что было совершено несколько прискорбных ошибок, но прошлое нужно оставить позади, долго задерживаться на нем не имеет смысла. Но самое главное, несмотря на все промахи и непредвиденный человеческий фактор, то государство заверяло благонамеренных людей, что они теперь, когда ведущий террорист-неприемник окончательно устранен, они могут спать спокойно. «Не поддаваться на обманы, риторические фортели или уловки ушлых полемистов или варварское ликование, – сказал их пресс-сек, – но мы считаем это хорошо сделанной работой». Поэтому никакого изъявления восхищения, умения добиваться превосходства, хвастовства, потому что хвастовство – неправильный путь для пакета публичных презентаций. Ни в коем случае для пакетов публичных презентаций. Узнав эту новость и даже в приватности подтекста моих собственных мыслей, которые никто не мог читать, кроме меня, а еще из страха перед тем, что меня в районе будут считать плохим человеком, предательницей с холодным сердцем, я внутри себя старалась не быть счастливой. Но я не могла не думать о том, что была на волосок от того, что он там запланировал для меня на грядущий вечер, и я была счастлива, а еще я была счастлива оттого, что никакой разоблачительный луч медийного прожектора в этот момент не освещает меня.