В этой ситуации я бы всяко была виновата, из-за моего неверия в собственную убежденность и в то, о чем мне говорили собственные чувства. Он и вправду что-то предпринимал? Происходило ли что-нибудь? Если я сама этого не знала, то как я могла объяснить, убедить в этом кого-то другого? А потому я чувствовала, что это сомнение – в себе, в ситуации – будет подхвачено и приведет к разговорам о том, что доверять мне не стоит. Даже если бы меня и выслушали, то люди здесь были непривычны к словам «преследование» и «сталкинг», в их значении сексуальное преследование и сексуальный сталкинг. Это было все равно что сказать «знакомство с колес», как во всяких американских фильмах, слишком уж иностранное, здесь у нас такого и в помине не было. Если бы кто-то попробовал этим заняться, вряд ли кто в нашем сообществе отнесся бы к этому серьезно. Это было бы все равно что перейти улицу в неположенном месте, может быть, даже менее серьезно, чем перейти улицу в неположенном месте, поскольку это было связано с женщиной, а к тому же происходило в эпоху, настолько нашпигованную политическими проблемами, что даже совсем крохотная чокнутая личность – самая успешная первоклассная отравительница в нашем районе – могла свободно еженедельно отравлять людей, но при этом не продвинуться в иерархии вверх ни на одну ступеньку. Так что голливудское явление сексуальных домогательств не продержалось бы у нас и было бы оттеснено на задний план, как все у нас оттеснялось на задний план основной темой разговора.
Но другие продолжали приходить. Приходила старшая сестра, принося с собой многократно повторяющиеся «если ты продолжишь связь с этим человеком» или «ты оказываешь себе плохую услугу», но она видела только мою холодную решимость ни слова не говорить в свою защиту или не пытаться каким-либо образом ублажить ее. К тому времени мы накопили столько враждебности, что не могли и не хотели слышать друг друга. Потом на заднем плане все время маячил ее муж, этот горизонтальный волк с какими-то странными ноздрями, ушами, которые становились все больше и больше, заостреннее и заостреннее, с его волосатой большеберцовостью, задними ногами, передними ногами, с рылом и торчащими клыками, с когтями, с длинными, черными, и весь он страдал двигательным беспокойством, со своим языком, подстрекающим ее, он изводил себя до смерти, натравливая ее на меня, чтобы она не прекращала своих посещений, выведывала у меня мои секреты. Но всем было ясно, что первая сестра слишком погружена в собственные заботы, мысли об убитом любовнике, так что она сама едва держала себя в руках. К тому же до меня дошли слухи о том, что у первого зятя появилась новая сексуальная игрушка, и его новый роман быстро достигает того уровня, когда он сам со страшной скоростью обрастает сплетнями, и неприятности стучатся в его дверь. Была еще и мама, продолжавшая свой нудеж о том, что мне нужно выйти замуж, что я навлекаю на семью позор, становясь одной из групи при военизированном подполье, становлюсь объектом действия темных и неуправляемых сил, подаю дурной пример мелким сестрам, она привлекала на свою сторону и Бога, говоря о свете и тьме, о сатанинском, инфернальном. «Это как оказаться под гипнозом, – говорила она. – Или ты можешь себе представить, что чувствуют те люди, которые становятся жертвами вампиров в этих фильмах ужасов. Они ведь не видят ужаса, дочка. Ужас видят только люди со стороны. А те, жертвы, они в рабстве, в трансе, они видят только привлекательность». Отношения на работе тоже стали не такими, как были. Я стала невнимательной, сонной на моем рабочем месте, потому что просыпалась по ночам на своей кровати и никак не могла снова уснуть, отчасти потому, что испытывала позыв встать и еще раз обыскать комнату, чтобы убедиться, что ни он, ни сообщество не просочились в мою комнату, после того как я проверяла ее в прошлый раз, перед тем как лечь спать. Еще меня пробуждали кошмары, снилось, будто я превратилась в тщедушного, раздражительного Мажордома из Общего пролога «Кентерберийских рассказов»
[26]. Дом тоже меня изводил. Постукивания, шумы, движения, сквозняки, перемещение предметов. Он издавал хлопки, отвечал на них, вызывал общую неразбериху – и все это, чтобы выбранить меня, предупредить меня, привлечь внимание к угрозам, о существовании которых вокруг меня я и без того знала. И это всегда случалось посреди ночи в моей спальне. Меня пробуждал удар по прикроватному столику. Предметы начинали дребезжать – например, картина на стене, или я слышала удар молотком по полу совсем рядом со мной. Или вдруг начинала дрожать дверь в мою спальню. Однажды призраки дома стащили с меня мое пуховое одеяло и дернули меня за ноги с такой силой, что я чуть не перевернулась и не свалилась с кровати. Мама из своей комнаты прокричала: «Да Бога ради, дочки, я пытаюсь почитать перед сном. Что у вас там за грохот?», а мелкие сестры прокричали из своей спальни: «Мама, это не мы! Мы спим. Это средняя сестра». – «Это не я, – прокричала я. – Это дом. Призраки дома. Я тоже сплю». Кроме моего предположения о том, что дом говорит мне, что я должна сделать что-то, и это что-то как-то связано с молочником, я не знала, что по его, дома, мысли я должна сделать. Однако он решил меня будить, чтобы я не спала, а мои ночные недосыпы приводили к моей чрезмерной сонливости и тупости на моем рабочем месте днем. Дошло до того, что мой босс два раза вызывал меня к себе в кабинет на ковер. К этому времени и уроки французского потеряли искорку, или я потеряла интерес к этой искорке. Занятия стали менее волнующими, более «Какой в этом смысл? Никакого смысла!», и я устала, мне стало трудно заставлять себя раз в неделю тащиться в город на занятия. Потом у меня начали болеть ноги, а потому я понемногу начала отказываться от пробежек с третьим зятем. Поначалу пробежки стали нерегулярными, потом все чаще и чаще следовали отмены, потому что боли продолжались, и меня одолевало ухудшение координации. Дошло до того, что я больше не могла расслабляться и чувствовать себя в потоке, не могла дышать толком, тогда как раньше сам процесс бега прокачивал через меня воздух, не давал отвлечься, наполнял энергией. Что-то, что я принимала как само собой разумеющееся, изменилось, а потому я перестала бегать. Я даже ходить перестала. Мое душевное равновесие нарушилось. Что-то во мне перекосилось, во мне обосновалась, подмяла под себя какая-то однобокость. В то время я пыталась себя убедить, что это я сама бросила бегать, что это я сама почти перестала ходить, что меня никто не вынуждал. Потом я отказалась от одного из моих дополнительных дней с наверным бойфрендом, такие дни случались время от времени прежде, но теперь я убеждала себя, что меня никто не заставлял, что я сама приняла это решение, что четверг не так уж и важен. Это был день моей наименьшей верности моим наверным отношениям, когда я напоминала себе, что в конечном счете и отношения-то эти только наверные. Но несмотря ни на что, несмотря на отказ от четверга, молочник не ослаблял давления и угроз автомобильной бомбой. Он начал сплетать и новую опасность, угрозу, что наверный бойфренд может быть убит либо неприемниками его района, либо кем угодно из его района за его предательство и доносительство. «Глупо, конечно», – сказал он и добавил, что люди здесь умирают и по глупости. После этого молочник заявил о себе как о спасителе и противоядии. Он намекнул, что он один может прогнать все опасности, грозящие наверному бойфренду. Потом были эти «подвезти», предложения подвезти, он их постоянно делал, они постоянно поступали. Не только от него. Теперь уже и другие в районе, его люди, его дружки, эти рабы убеждения, что они должны поступать так, как он им приказывает, они останавливали свои машины и предлагали подвезти меня в город, из города, ни слова не говоря о том, что их послал молочник. Но по тому немыслимому количеству предложений подвезти было ясно, что их подсылал молочник. Они умоляли меня, говорили, что я окажу им огромную услугу, если соглашусь к ним подсесть.