И физически это становилось утомительно, все это недоверие и тяни-толкай, снайперский огонь и контрснайперский ответный огонь, отступления и финты, при этом и я, и мое сообщество словно пытались прорваться к некой конечной договоренности. Как и в случае с молочником, когда я, вернувшись с работы, проверяла под кроватью, за дверью, в шкафу и везде, нет ли его внутри, или под, или за; я проверяла и шторы, плотно ли они зашторены, не прячется ли он за ними по эту сторону стекла, по ту сторону стекла, я понимала, дела дошли до такой точки, что я скоро буду проверять, не прячется ли в этих тесных местечках все сообщество. Чрезвычайное количество энергии, которое я тратила на этих людей, – в том смысле, что принимала меры, чтобы не сталкиваться с ними, – означало, конечно, что я привлекала их, но я тогда не понимала, как действует энергия одержимости. Но все это сказывалось на мне, вся эта темнота, взаимные игры, которые привносили с собой сопутствующее обстоятельство, состоявшее в том, что даже если вся цель моего притворства заключалась в том, чтобы оставаться самой собой, не входя ни в какие отношения с ними, то вот вам, пожалуйста, я делала с ними общее дело. Я слишком поздно поняла, что была активным игроком, элементом, который вносит свой вклад, главным компонентом, определяющим мое собственное падение.
Что же касается сплетников и их реакции на мою реакцию, то я знала, что сбиваю их с толку, как и собиралась сбивать их с толку, хотя сбивать с толку себя я ни в коей мере не собиралась. Однако как выяснилось, их это сбивание с толку мало волновало, они сетовали, что я веду себя неподобающе, что я противлюсь обычному обхождению, что я противлюсь общественному благу, что я чуть ли не неподобающе пуста, чуть ли не безжизненна, почти стерильна, почти контринтуитивна, чего не было и быть не могло, сказали они, нормальным для личности, топчущей эту землю, и никогда не будет. Что же касается их «чуть ли не» – чуть ли не неподобающе пуста, чуть ли не безжизненна и так далее – то такой, конечно, и была моя цель. Хотя я и сказала, что для меня было крайне важно подавать себя, как чуть ли не пустую, чуть ли не бессодержательную. Это объяснялось тем, что точность и четкие методы могут давать идеальный результат и давать некоторое пошловатое удовлетворение на бумаге, но в реальной жизни они совершенно бесполезны, никого не обманут ни на секунду. Такая дотошливость в планировании с налетом предварительной обдуманности, и явной предварительной обдуманности в данном сообществе – в особенности если вы пытаетесь обвести это сообщество вокруг пальца – была вещью нехорошей. Если только вы не имели дела с крайне глупым человеком, а я таким не была, то лучше было все испачкать, смять, оставить чайные пятна, оставить небольшой, но частичный отпечаток подошвы в грязи не совсем чтобы в центре скатерти, а чуть в стороне, что наводило бы на мысль о том, что к скатерти отпечаток не имеет отношения. Так что эта часть работала. Но они сказали, что я не щедрая в моем выражении лица, подчеркивая этим «выражением» в единственном числе, что оно у меня только одно. Чуть ли не тупое к тому же, добавляли они. Оно было чуть ли не пресное, чуть ли не одинокое, чуть ли не распрограммированное, и опять же надежду в меня вселяло то, что они не говорили «непроницаемое». Непроницаемость здесь, как и явная предварительная обдуманность, как и поверхностное мышление, не работала. Поначалу они говорили, что не могут понять, уж не изображаю ли я «мариеантуанеттность»
[25] своей зацикленностью, своим представлением, будто я выше их. Потом они решили, нет, это некоторая эксцентричность, согласующаяся с моим характером, скорее всего, проистекающая от чтения древних книг на ходу. Они сказали, тот факт, что я не одно и не другое, свидетельствует, что их ресурсы иссякли, но это, однако, не помешало им продолжать соваться ко мне. Немного неестественная, немного жутковатая, решили они, добавив, что прежде они ничего такого не замечали, но я в моей открытой закрытости напоминаю десятиминутный пятачок. Там словно и нет ничего, но вдруг что-то есть, хотя в то же время, когда там ничего не было, там словно что-то было. Они сказали, что я сам дух противоречия, что все-то мне нужно поперек, что я замкнутая, хотя они и смягчили это словами «хотя, возможно, это только одна ее сторона». Но поскольку они не думали, что какая-то другая сторона существует, то это вернуло их к началу – к тому, что у меня только одна сторона.
Пока общество увлеченно расходовало на меня массу времени, и пока я расходовала массу времени на общество, – их вмешательство тревожило меня, мое лицо тревожило их, а моя немотность изводила до крайности их и меня – мне, слава богу, не нужно было прибегать к «я не знаю», или демонстрировать мое чуть ли почти не пустое лицо, или слишком часто поворачиваться к ним моей закрытой стороной. Это объяснялось тем, что слухи обо мне и молочнике по большей части циркулировали за моей спиной. Но была ли ситуация уж настолько плохой? Была ли она бесповоротно таким случаем, что не нашлось бы ни одного человека, к кому я могла бы обратиться в те дни, с кем могла бы выговориться, кто мог бы меня выслушать и предложить утешение и покровительство? Неужели я и в самом деле была такой упрямой и несговорчивой, напоминающей десятиминутный пятачок, что утверждали все мои обвинители? Оглядываясь назад и исключая дружбу с моей одной из немногих оставшихся подружек, кому я доверяла со школьных времен, я думаю, да, была. Мое недоверие было категорическим до такой степени, что я не могла понять, что, возможно, и были какие-то личности, которые могли меня поддержать и утешить, – приятели, с которыми я могла бы подружиться, группа поддержки, частью которой я могла бы стать, – но я потеряла такую возможность, потому что у меня не было в них веры, как не было веры ни в себя, ни в свои права. Однако в то время, поскольку в мои намерения входило не распускать нервы, держаться в месте, где каждый на свой манер тоже пытался не распускать нервы и держаться, я никак не могла прозреть, постигнуть какое-либо понятие о помощи или утешении. Но некоторые личности продолжали приходить ко мне, и кому-то из них можно было доверять, не исключено, что у них на уме были добрые намерения. Но я продолжала таиться, хотя, вероятно, и не всегда из-за моих обычных страха и упрямства. Еще оставалось мое отсутствие уверенности в том, что мне было о чем рассказать.
Так все оно и было. Трудно определить это сталкерство, это хищничество, потому что в это блюдо входило много составных частей. Чуток отсюда, чуток оттуда, может, да, может, нет, не исключено, не знаю. Постоянные намеки, символика, имитации, метафоры. Возможно, он имел в виду то, что я имела в виду, но точно так же он мог вообще ничего не иметь в виду. Если каждое происшествие рассматривать само по себе или описывать его отдельно, в особенности когда оно еще в развитии, то могло показаться, что оно, будучи раз рассказанным, вообще ничего собой не представляет. Если бы я сказала: «Он предложил меня подвезти, когда я шла разделительной дорогой, читая “Айвенго”», то мне бы ответили: «Почему ты шла опасной разделительной дорогой, читая “Айвенго”?» Если бы я сказала: «Я бегала в парках-и-прудах, и оказалось, что он тоже бежит в парках-и-прудах», то мне бы возразили: «Зачем ты бегала в таком опасном, сомнительном месте, и вообще, зачем ты бегала?» Если бы я сказала: «Он припарковал свой маленький белый фургон напротив входа в колледж, когда у меня шли занятия по французскому и мы смотрели на небо во время захода солнца», то я бы услышала: «Ты оставила безопасность нашего изолированного района и отправилась в город в смешанный район изучать иностранные языки и постигать жизнь как некую метафору?» Если бы я сказала: «Он выражал мне сочувствие в связи с убийством бойфренда сестры, намекая на убийство наверного бойфренда и постоянно упоминая автомобильную бомбу», – мне бы сказали: «Почему ты до сих пор не замужем, и вообще, почему это ты гуляешь с наверным бойфрендом?» Если не говорить о сплетнях – и даже если бы не было никаких сплетен, – то я с самого начала верила, что меня по-настоящему никто не выслушает, никто мне не поверит. Если бы я обратилась к власти, чтобы мое заявление о том, что он меня преследует, что он мне угрожает, что он готовится к встречам со мной, официально зарегистрировали, а потом заявляла бы этой власти претензии, спрашивала, что они делают по моему заявлению, то что бы ответили наши неприемники? Ну, не знаю, что бы они ответили, потому что и он сам был неприемником, так зачем мне вообще к ним обращаться? И в практическом смысле – как бы я пошла к ним? Хотя я жила в районе, в котором власть принадлежала военизированному подполью, которое несло здесь полицейскую службу, я не знала, как к ним подойти. Мне пришлось бы узнавать надлежащую процедуру обращения в сообществе, которое, в свою очередь, тоже выслеживало меня и на которое мне тоже следовало подать жалобу. Что же касается настоящей полиции, марионеточной полиции, то поход к ним и рассматривать не стоило, потому что, во‐первых, они были врагами, и, во‐вторых, из всего, что требовало вашего немедленного убийства, уличение вас, проживающего в районе, управляемом неприемниками, запретном районе, в том, что вы обратились в полицию, считавшуюся в высшей степени предвзятой, с жалобой на неприемника из вашего же района, безусловно, поставило бы ваше имя первым в расстрельном списке. Полиция, конечно, считала наш район отвязавшимся. И врагами для них были мы, мы были террористами, гражданскими террористами, пособниками террористов или просто личностями, подозреваемыми в том, что они пока еще не раскрытые террористы. Так обстояли дела, так они понимались обеими сторонами, единственное для чего ты мог вызвать полицию в наш район, так это для того, чтобы перестрелять приехавших, а они, естественно, знали это и никогда не приезжали.