Потолковать можно, рявкнула на него госпожа Эстер, но «не здесь же!», после чего устроила ему нагоняй за неосмотрительность, отчихвостила за то, что шатается по пивным, когда его место в течение всего дня – рядом с нею, и тут же, отбросив все оправдания Харрера, распорядилась, чтобы ровно через полчаса, ни раньше ни позже, он вместе со своим «клиентом» явился к ней на проспект Венкхейма.
Не смея возражать, Харрер молча кивнул, мол, все понял, а затем кивнул снова, когда вслед ему прогремело: «И в четверть первого чтобы машина секретаря была у дома!» Харрер выкатился из кабинета, а госпожа Эстер с озабоченным видом вздохнула: надо привыкать, что «на таком посту у человека нет ни минуты покоя».
Таким образом, хотя ее ассистент – замечательный, впрочем, работник, только надо построже с ним («Уж больно ретив!») – нарушил безмятежность тихого утра, ей все же не пришлось полностью отрешиться от «наслаждения завоеванной властью», ибо стоило только секретарессе, облаченной в простое кожаное пальто, выйти за ворота Управы, как в ее сторону тут же повернулись если не сотни, то десятки голов уж точно, а когда она дошла до улицы Арпада, то шагала уже «чуть ли не сквозь строй» приветствующих ее горожан, усердно трудившихся около своих домов.
Трудились все, старики и старухи, главы семейств и их жены, низкие и высокие, толстые и худые, – махали кирками и лопатами, грузили смерзшийся мусор в тачки, освобождая от него прилегающие к домам участки тротуаров и улиц, причем делали это с заметным энтузиазмом.
Когда она подходила к очередной группе, то кирки, лопаты и тачки на мгновение замирали, раздавались веселые возгласы («Добрый день! Что, решили проветриться?»), и работа – поскольку ни для кого не было секретом, что она возглавляет и жюри движения за чистоту города – продолжалась с еще большим воодушевлением.
Иногда она уже издалека слышала: «Вон хозяйка наша идет!» – и что греха таить, где-то к середине улицы Арпада сердце ее радостно защемило; но она продолжала идти, не сбавляя шага, лишь иногда махала в ответ рукой, хотя ближе к концу пути, на последней трети, под нарастающим градом приветствий уже с трудом сохраняла «общеизвестно суровое» выражение лица – ведь столько забот и такая ответственность на плечах! За минувшие две недели она много раз говорила о том, что надо простить былые обиды и «не ворошить прошлое», что двинуться дальше можно, только сосредоточившись на «позитивной программе», на том, «чего мы хотим добиться»; этим она прожужжала им все уши и теперь, с радостью ощущая людское доверие, полагала, что тоже может сказать себе: забудем о том, что было, о том, «кем я была для вас и кем были вы для меня»… Без вождя масса ничего не стоит, без доверия же, – открыла она ворота своего дома, – бессилен вождь; а затем примирительно согласилась: «но, в конце-то концов, не так уж и плох этот человеческий материал», и тут же добавила: «однако и вождь у него тоже не абы кто».
Ничего, дорогие мои, мы поладим, думала она, довольная тем приемом, который ей оказали на улице Арпада, а позднее, если все пойдет хорошо, «вожжи можно будет слегка ослабить и лицо ответственного секретаря – смягчить», она для себя ничего больше не желает, ведь все, чего она добивалась, – застучала она каблуками по каменному полу прихожей, – уже принадлежит ей… Она вернула себе все, что у нее отняли, добилась всего, о чем только мечтала, власть, причем высшая власть, теперь у нее в руках, потому что «корона», – расчувствовавшись, ступила она в гостиную, – можно сказать, «буквально» упала в ее объятия.
Ибо мысли ее – если и отлетали куда-то по долгу службы или без всякого повода, как это со всеми бывает – в течение последних четырнадцати дней неизменно возвращались к нему, к тому, кого она ждала днем и ночью и кто с тех пор, к сожалению, так и не «объявился».
Иногда она среди ночи просыпалась от примерещившегося урчания джипа, временами, и в последние дни все чаще, особенно дома, в гостиной, неожиданно чувствовала… что должна обернуться, потому что кто-то – конечно, он! – стоит у нее за спиной, и это вовсе не значило, будто она потеряла веру, просто «каждый час без него был мучением…», что «для любящего сердца» вполне естественно.
Она ждала его утром, ждала днем и вечером, при этом воображение рисовало ей одну и ту же картину: величественно застыв в командирском люке несущегося на всех парах танка, он поднимает к глазам полевой бинокль и «обозревает даль»… Однако героическая картина, вновь представшая ее взору, тут же как дым развеялась, ибо она услышала, как некто «опять шебуршится в прихожей» – человек, на которого она уже окончательно «набросила покрывало забвения», но он вот уже девятый день, с тех пор как была улажена судьба Валушки, ежедневно, дважды, ровно в одиннадцать утра и около восьми вечера, это покрывало снова приподнимал.
Наверное, только потому она и знала, что Эстер все еще жив, да еще по изредка доносившемуся из туалета шуму спускаемой воды, по приглушенным звукам фортепиано, втиснутого в комнату для прислуги, и по сплетням, которые до нее иногда доходили, ибо в целом он вел себя так, как будто его не существовало, а его логово, казалось, не имело никакого отношения к остальной части дома.
За минувшие две недели она видела его один или два раза, не считая, естественно, того дня, когда произошло ее «историческое возвращение в родные пенаты», и поскольку результаты «инспекций», проводимых днем в его комнате – когда обнаруживались раскрытые ноты да сложенное у кровати в две стопки собрание сочинений Джейн Остин, – свидетельствовали всегда об одном и том же, а именно о том, что он только читает («Такую муру!») и играет на фортепиано («Романтиков!»), то со вчерашнего дня были прекращены даже эти досмотры.
Он больше не представлял для нее никакой опасности, и ей было «абсолютно неинтересно», жив ли он вообще, а если изредка, как, например, сейчас, она вспоминала о нем, то задавала себе вопрос: да неужто она боролась вот с этим созданием?! С этим ослом, с этой жалкой развалиной, с человеком, который из-за своей злополучной привязанности к полоумному стал похожим на собственную тень?! Он и раньше-то был никудышный, а теперь, – прислушалась она к шаркающим шагам в прихожей, – и подавно убогая рухлядь, «трусливый старпер со слезящимися глазами», который вместо того, чтобы без оглядки бежать даже от воспоминания об этом своем Валушке, свихнулся на пробудившихся к старости «отеческих» чувствах и превратился из знаменитости, окруженной не всегда понятным почетом, в «предмет всеобщих насмешек».
С того самого утра, когда по делу Валушки родилось утешительное решение, он, вместо того чтобы сидеть тихо и не высовываться, дважды в день (один раз в одиннадцать, по пути туда, и второй раз ближе к восьми, когда возвращается) у всех на виду шкандыбает через весь город, а в промежутках между хождениями сидит в Желтом доме рядом с одетым в полосатую куртку Валушкой, который упорно молчит и, как говорят, решил больше никогда не открывать глаза; иногда он что-то рассказывает ему, а больше тоже молчит, как если бы сам был всамделишным сумасшедшим! И нет ни малейших признаков, вздохнула госпожа Эстер, услышав, как тот удаляется, захлопнув за собой ворота, что этот живой монумент величайшему жизненному фиаско в один прекрасный момент одумается; наверняка они так и будут до скончания века молча сидеть один подле другого и, к общей потехе вступающих в новую жизнь горожан, держаться за руки; да, скорее всего, так и будет, – она поднялась, чтобы, кое-что передвинув в гостиной, приготовиться к «собеседованию», – но какая ей разница, разве могут теперь, «когда она на вершине», повредить ей подобные мелкие пятнышки в биографии? И вообще, как только появится «хоть небольшой просвет», она быстренько утрясет ставшее уже неотложным дело с разводом, а до тех пор, так и быть, дважды в день потерпит эти шорохи, напоминающие ей «царапание покойника, который силится приподнять крышку саркофага»… Стол и стулья она придвинула к окнам гостиной, чтобы в почти пустом помещении допрашиваемому было не за что «зацепиться», и когда минуту спустя («С опозданием!» – гневно нахмурилась госпожа Эстер) Харрер ввел и поставил посередине комнаты «будущего бойца», тот, хоть и прибыл с самоуверенным видом, достаточно быстро был приведен в чувство.