В иной ситуации находился Эстер, чьи расчеты на благоприятный исход его дела неожиданный приступ ярости, накативший на подполковника, разрушил в самых основах; он не знал, что ему теперь делать – продолжать сидеть или встать, остаться или уйти.
Как и прежде, его занимал лишь один вопрос: как найти подходящую форму для своего заявления о Валушкиной невиновности, однако после случившегося даже самые краткие, самые четкие фразы ничего хорошего не сулили, поэтому он сидел, готовый встать и уйти, а тем временем кряжистый, багровый от гнева, теребивший щеточку усов командир – с поспешавшим следом издерганным лейтенантом – направился в глубину зала к сидевшей в углу госпоже Эстер.
Военная форма на огромной фигуре сидела так, что не было видно ни одной морщинки, и такая безукоризненная отутюженность – снаружи и изнутри – каким-то образом характеризовала все его существо; чеканная поступь, прямая осанка, вульгарная, но искренняя речь – все это работало на тот идеальный образ, которому, в представлениях подполковника, должен соответствовать настоящий солдат; о том, что результатами этой работы он был вполне удовлетворен, как нельзя лучше свидетельствовал его голос, трескучий, лающий, просто созданный для команд, каким он и обратился сейчас к госпоже Эстер: «Откройте секрет, как вы, женщина столь замечательная, выносили их столько лет?» Ответа вопрос не предполагал, хотя по госпоже Эстер, задумчиво воздевшей глаза к потолку, было видно, что она собирается что-то сказать; однако до этого не дошло, так как подполковник, бросив взгляд в сторону дальней стены, обнаружил, что там – совершенно скандальным образом – все еще ошивается кто-то из свидетелей, и, помрачнев, рявкнул на лейтенанта: «Вам приказано гнать всех в шею!!!» – «Я хотел бы сделать заявление относительно Яноша Валушки, – неуверенно поднялся со своего места Эстер и, увидев, что подполковник скрестил руки на груди и уже отвернулся, ограничился только одной краткой фразой: – Он полностью невиновен».
– «Что нам о нем известно? – нетерпеливо пролаял командир.
– Он был с ними?!» – «Свидетели утверждают, что да, – ответил лейтенант.
– Но пока он в бегах».
– «Значит, под трибунал!» – отрубил подполковник, но прежде чем он смог продолжить беседу, считая вопрос исчерпанным, в разговор решительно вмешалась госпожа Эстер: «Господин подполковник, можно сделать одно маленькое замечание?» – «Вам прекрасно известно, сударыня, – склонив голову, сказал он, – что вы здесь единственный человек, чей голос я слушаю с удовольствием.
Кроме своего собственного, конечно!» – добавил он и сперва с незаметной самодовольной ухмылкой, а затем уже с громогласным гоготом присоединился к тому заразительному смеху, которым присутствующие выразили восторг перед тем, что он, несомненный хозяин положения, подкупает их не только своей решительностью, но и – кто бы мог подумать! – остроумием.
«Человек, о котором идет речь, – сказала госпожа Эстер, когда смех затих, – невменяемый».
– «Что вы имеете в виду, сударыня?» – «Я имею в виду, что он душевнобольной».
– «Ну тогда, – пожал подполковник плечами, – я закрою его в психушку.
Хоть кого-нибудь, – усмехнувшись в усы, дал он знать, что сейчас воспоследует очередная неотразимая шутка, – раз уж нельзя отправить туда весь город…» Так что без взрыва беспечного хохота не обошлось и на этот раз, и Эстер, наблюдая за ними, в особенности за женой, которая не удостаивала его даже взглядом, понял: все уже решено, здесь ему больше нечего делать, пытаться уговорить эту веселую компанию вынести более справедливое решение бесполезно, поэтому лучшее, что он может сделать, – молча покинуть их и отправиться восвояси.
«Валушка жив, а все остальное неважно…» – решил он и тихонько вышел из зала, протиснулся через толпившихся у дверей обывателей и солдат, под медленно затихающий дружный смех госпожи Эстер и подполковника спустился по лестнице, прошел по гулкому коридору нижнего этажа городской Управы и, выйдя на улицу, инстинктивно свернул направо, в сторону улицы Арпада; он шел полностью погруженный в себя и даже не слышал, как высыпавшие из подворотен горожане, мимо которых он проходил с опущенной головой – во всяком случае, те из них, кто были способны справиться с изумлением, что видят живую легенду и гордость их города в столь удручающем состоянии, – с неуверенностью и сочувствием в голосе приветствовали его: «Добрый день, господин директор…»
Все остальное неважно,– думал Эстер, и поскольку в конференц-зале он сильно вспотел в пальто, уже на середине улицы Арпада от лютого холода его стал бить озноб,
-Неважно,– все повторял он до самого дома на проспекте Венкхейма, куда, ведомый слепым чутьем, благополучно добрался.
Он открыл ворота и, войдя, снова закрыл их, затем достал из кармана ключ от входной двери дома, но, взявшись за ручку, понял, что госпожа Харрер, видимо, из предусмотрительности, чтобы умчавшийся сломя голову на рассвете хозяин наверняка смог попасть в дом, оставила дверь незапертой; убрав ключ в карман, он ступил в прихожую, прошел мимо книжных полок и, не снимая пальто, чтобы сперва хоть немного согреться, присел на кровать в гостиной.
Но вскоре встал, вернулся в прихожую, где застыл у книжного стеллажа и, склонив набок голову, с минуту разглядывал корешки томов; потом прошел на кухню и отодвинул от края мойки пустой стакан, чтобы невзначай не сбить его.
Почувствовав, что пальто ему больше не нужно, он снял его, взял одежную щетку и стал аккуратно очищать пальто от соринок, а покончив с этим, вернулся в гостиную, открыл платяной шкаф и, надев пальто на плечики, повесил его на место.
Он открыл печь, в которой еще тлели угли, и подбросил в нее несколько поленьев – мало ли, вдруг займутся; есть ему не хотелось, так что на кухню он не вернулся, решив, что обедом сейчас заниматься не будет, а перекусит чем-нибудь всухомятку попозже, обойдется, не велика беда.
Он захотел узнать время, однако его часы, которые он забыл завести вечером, показывали еще только четверть девятого, и тогда он по старой привычке – ведь такое случалось с ним не впервые – решил посмотреть, что там на часах лютеранской церкви, но заколоченное окно, конечно, не позволило ему ничего увидеть.
Недолго думая он принес топор, отодрал доски, распахнул настежь створки окна и выглянул наружу; затем – смотря то на башенные часы, то на свои наручные – выставил время и завел пружину.
Его взгляд упал на «Стейнвей», и ему подумалось, что в эти минуты ничто не доставило бы ему лучшего отдохновения, чем «что-нибудь из Иоганна Себастьяна», только не в том виде, в каком он играл его в последние годы, а «как это себе представлял сам Иоганн Себастьян».
Инструмент по-прежнему был перестроен, и сначала требовалось восстановить на нем «все гармонии Веркмейстера».
Он откинул клавиатурный клап, взял настроечный ключ, извлек из глубины шкафа частотомер и, сняв подставку для нот (чтобы получить доступ к механике), с прибором на коленях сел за фортепиано.
Каково же было его удивление, когда он понял, что вернуться к привычной настройке гораздо легче, чем несколько лет назад – перенастроить рояль в духе Аристоксена, но все равно потребовалось не менее трех часов, чтобы все тоны встали на свои места.