Она наблюдала за приближающимися огнями, и когда состав уже миновал машинный двор пригородного хозяйства, чтобы продолжить движение вдоль едва выступающей из тьмы вереницы пирамидальных тополей, с тревогой на сердце стала отыскивать в дальнем слабом мерцании освещенных зданий и уличных фонарей трехэтажный дом, скрывавший ее квартиру, – да, с тревогой, потому что щемящее облегчение оттого, что она уже почти дома, быстро сменилось паникой: ведь было понятно, что из-за без малого двухчасового опоздания поезда рассчитывать на вечерний автобус уже нельзя, так что путь от вокзала до дома ей придется проделать пешком («И одной…») – не говоря уж о том, что, прежде чем размышлять, как поступить потом, ей нужно было сначала решить проблему, как выйти из поезда.
За окном замелькали крохотные садовые участки с запертыми хибарами, затем из темноты на мгновение показались мост через замерзший канал и старая мельница рядом с ним; но с этими местами у госпожи Пфлаум ассоциировалось сейчас не освобождение, а мучительные этапы предстоящих ей испытаний: ее угнетало сознание, что, хотя дом уже рядом и до свободы рукой подать, откуда-то сзади, из-за спины в любой момент на нее может обрушиться нечто непостижимое.
Пот градом катился по всему ее телу.
Она в страхе смотрела на просторный двор лесопилки со штабелями досок, на убогую будку обходчика, на дремлющий в тупике старый паровоз и на слабый свет, просачивающийся сквозь решетчатую стеклянную стену вагоноремонтного цеха.
За ее спиной по-прежнему не было никакого движения, она стояла в тамбуре одна.
Взявшись за ледяную ручку двери, она замерла в нерешительности: если откроет дверь слишком рано, ее могут вытолкнуть, а если промедлит, на нее налетит «эта орава убийц».
Поравнявшись с бесконечно длинным, неподвижно стоявшим товарняком, поезд замедлил ход и наконец со скрипом затормозил.
Дверь распахнулась, она чуть ли не выпрыгнула из вагона, под ногами, между шпалами, скрипел острый гравий, за спиной слышался топот идущих, но вот она вышла уже на пристанционную площадь.
Никто на нее не напал, но по какой-то зловещей случайности, словно бы связанной с ее прибытием, поблизости и, как выяснилось позднее, во всем городе вдруг погасли уличные фонари.
Глядя только себе под ноги, чтобы не споткнуться впотьмах, она поспешила к автобусной остановке, надеясь, что, может, автобус все же дождался поезда или что можно успеть еще на какой-нибудь поздний рейс, однако мало того, что, в соответствии с вывешенным у входа на станцию расписанием, последний автобус, по-видимому, ушел вскоре после предполагаемого прибытия поезда, но и само это расписание было крест-накрест перечеркнуто двумя жирными линиями… Ее попытки опередить других оказались напрасными, ибо, пока она изучала автобусное расписание, а затем собиралась с силами, чтобы двинуться с места, на площади вырос целый лес из бараньих шапок, засаленных крестьянских шляп и треухов; в голове ее промелькнул ужасный вопрос: а что, собственно, все эти люди здесь делают? – а еще у нее возникло чувство, будто того страшного человека, почти вытесненного из памяти набившейся в задний вагон молчаливой публикой, того самого, в драповом пальто, она заметила слева, напротив, среди тех, кто сейчас околачивался на площади; он, как будто чего-то искал, оглянулся по сторонам, резко развернулся и, как ей показалось, исчез.
Все это произошло так быстро, а она находилась от незнакомца так далеко (не говоря о том, что в мерцающей тьме вряд ли было возможно отличить наваждение от реальности), что госпожа Пфлаум не могла бы сказать с абсолютной уверенностью, что это был именно он, однако уже сама мысль об этом так напугала ее, что она, расталкивая зловещую массу праздно стоявших людей, чуть ли не бегом кинулась по широкому проспекту, ведущему к центру города, в сторону дома.
Но как бы то ни было, она даже не изумилась, ибо при всей абсурдности этой мысли (хотя разве не было абсурдом все это путешествие?!) еще в поезде, когда, обманутая в своих надеждах, она снова его увидела, что-то подсказывало ей, что история с этим небритым типом – с этим извергом, пытавшимся ее изнасиловать – еще не закончилась, и теперь, когда надо было бояться не только того, что ее атакуют сзади «эти бандиты», но и он («Если только это был в самом деле он… а не привидение…») мог вынырнуть ей навстречу из любой подворотни, она сбавила шаг, переставляя ноги так неуверенно, словно не могла решить, что в этом отчаянном положении целесообразней: броситься назад или бежать вперед.
Смутный четырехугольник пристанционной площади остался уже позади, миновала она и угол Зеленой улицы, что вела к детской клинике, и нигде под каштанами на широком, прямом как стрела проспекте ей не встретилось ни души (а ведь такая встреча, особенно со знакомым, была бы сейчас спасением); кроме звуков собственного дыхания и шагов да гула бьющего в лицо ветра до слуха ее доносился только тихий настойчивый рокот какого-то отдаленного, неузнаваемого механизма, смутно напоминавшего допотопную механическую пилу.
При полном отсутствии уличного освещения, в гнетущей безжизненной тишине она, продолжая сопротивляться власти тех обстоятельств, которые, казалось, были нарочно созданы для того, чтобы испытать ее выдержку, постепенно стала ощущать себя в роли брошенной на произвол судьбы жертвы, потому что, куда бы она ни смотрела в поисках света, просачивающегося из квартир, все вокруг выглядело так, как обычно выглядят осажденные города, чьи жители, сочтя дальнейшие усилия бесполезными и ненужными, предпочли не выказывать рискованных признаков человеческого присутствия, уповая на то, что после сдачи улиц и площадей они смогут еще отсидеться за толстыми стенами своих жилищ.
Продвигаясь по неровной поверхности тротуара, покрытого мерзлым мусором, она дошла до знакомой витрины магазина «Ортопед», что торговал изделиями местных кустарей-башмачников, и, прежде чем миновать следующий перекресток, больше по привычке (ибо из-за нехватки бензина почти весь автотранспорт встал еще до ее поездки к родне) заглянула в темный зев улицы Шандора Эрдейи, которую местные жители – в связи с тем, что она проходила вдоль высокой, с колючкой по верху стены Судебной палаты (вкупе с тюрьмой) – называли просто Судейской.
В глубине улицы, у водоразборной колонки, она увидела группу немых теней, и ей показалось, что там кого-то били.
Она в ужасе бросилась бежать и, время от времени оглядываясь на массивное здание Судебной палаты (вкупе с тюрьмой), не сбавляла темпа, пока не убедилась, что ее не преследуют.
Никто не гнался за ней, и ничто не нарушало кладбищенской тишины пустынного города, кроме уже упомянутого и все явственней различимого рокота, и в этой пугающе насыщенной немоте – когда ниоткуда не доносилось ни стона, ни глухого удара и почти гробовой тишине отвечало безмолвие совершавшегося у водоразборной колонки злодейства (ибо чем еще это могло быть?) – уже не казалось странным, что вокруг нет ни живой души, ведь в обычных условиях, несмотря на почти карантинную замкнутость города, она непременно встретила бы одного-двух прохожих если не где-нибудь, то хотя бы здесь, в этой части проспекта барона Венкхейма, примыкающей уже чуть ли не к самому центру.