Однако сегодня его и в самом деле разбудил Валушка – или, быть может, скорее то чувство, которое провело его от памятного мгновения, пережитого после кафе, к этой вот полудреме, когда ему стало понятно, от чего, собственно, защищает его преданность и… любовь товарища; когда он пришел к осознанию, что его, Эстера, «опирающееся на разум и строгий вкус существо», свобода и ясность его так называемого мышления, его тайно лелеемая духовность гроша ломаного не стоят и что, кроме этой товарищеской любви, его больше ничто в мире не волнует.
В течение – приблизительно – семи лет всякий раз, думая о молодом друге, Эстер видел в нем «избыточное и непостижимое проявление ангельской легкости», сплошную эфирность, одухотворенность, парение на воздусях, словно тот состоял не из плоти и крови, словно по дому перемещалось само волшебное простодушие, заслуживающее специального изучения, но теперь он видел его иначе: видел форменную фуражку на голове и длинную, до пят, шинель, видел, как он приходит в полдень, тихо стучится, здоровается, с позвякивающими судками в руке, стараясь даже в грубых своих башмаках передвигаться на цыпочках, дабы не потревожить покой гостиной, а затем, миновав коридор, удаляется, проходит длинной подворотней и словно бы очищает своей естественной добротой, по крайней мере до следующего визита, тяжелую от навязчивых хозяйских идей атмосферу дома, окружая немного забавной, но от этого еще более трогательной деликатностью, рачительной домовитостью и – такой же бесхитростной – простотой человека, который всего этого даже не замечал, как будто считал самым естественным делом на свете, что кто-то стоически и в самом глубоком смысле этого слова служит ему.
Эстер проснулся уже окончательно, но продолжал лежать на кровати не шевелясь, потому что перед глазами вдруг снова возникло лицо Валушки: большие глаза, сказочно длинный и красный нос, вечно готовый к мягкой улыбке рот и высокий лоб, – ему казалось, что точно так же, как он разглядел в своем жилище домашний очаг, так он увидел теперь настоящий облик Валушки, открыв за отблеском «небесных связей» – который в своих заблуждениях он принимал за «ангельский» – земную сущность его первозданных черт.
Это лицо теперь целиком исчерпывалось для него улыбкой, или серьезно уставленным куда-то взглядом, или тем, как оно опять прояснялось, и изучать в нем совершенно нечего, ибо эта улыбка, эта серьезность и эта ясность самодостаточны; он понял, что «небесные связи» Валушки ему, в сущности, вовсе неинтересны, его напрямую касается только это лицо: не Валушкино мироздание, а взгляд его глаз.
Здравость этого взгляда, который, продолжал думать Эстер, словно бы вечно прикидывал, как навести порядок в том тарараме, что неустанно устраивал вокруг себя обитатель гостиной, взгляда, в котором были основательность, домовитость, стремление разобраться в ворохе мелких дел, – то есть все то, что было сейчас и в его глазах, когда он сел на кровати и оглянулся по сторонам, соображая, что еще предстоит ему сделать до возвращения его друга.
Первоначальный план состоял в том, чтобы, заколотив окна и растопив печку, продолжить укрепление дома: забаррикадировать уличные ворота и дверь на другом конце подворотни, что вела во двор; но поскольку за это время смысл строительства баррикад основательно изменился и с этой минуты сама идея создания неприступной крепости и то, что ему уже удалось реализовать внутри дома, превратились в жалкий памятник его многолетнему недомыслию, он решил сконцентрировать все внимание на комнате Валушки: затопить в ней печку, если понадобится, навести порядок, приготовить постельные принадлежности и ждать – ждать, пока его заплутавший помощник все же вспомнит о своем обещании, «покончив с делами», поспешить в дом на проспекте барона Венкхейма.
Ибо он был уверен, что Валушка, верный своей натуре, и сейчас шатается где-то по улицам или забрел на карнавал, объявленный на афише в переулке Семи вождей, и не может оттуда выбраться, и встревожился только тогда, когда, взглянув раз-другой на часы, наконец-то сообразил, что вместо нескольких минут он проспал без малого пять часов – пять часов, ужаснулся Эстер и выскочил из постели, готовый одновременно рвануться сразу в двух направлениях: растапливать печку в соседней комнате и бежать, за отсутствием окон, к воротам – посмотреть, не идет ли Валушка.
В результате он не сделал ни того, ни другого, потому что заметил, что погасла печка в гостиной; первым делом поспешив к ней, он напихал в нее дров и подсунул снизу скомканную газету.
Огонь долго не занимался, и ему пришлось повозиться – дважды опорожняя топку и начиная все заново, – пока в печке заполыхало пламя, но это было еще полбеды по сравнению с тем, что его ожидало в соседней комнате: там стояла буржуйка, которой не пользовались годами, и после часа возни дело так и не заладилось.
Он пытался растопить ее подсмотренным у госпожи Харрер способом, но дрова гореть не хотели.
Он испробовал все: и складывал их шалашиком, и свободно набрасывал друг на друга, и отчаянно хлопал дверцей буржуйки, и дул что было мочи – все без толку, из печи валил густой дым, как будто за время длительного простоя она забыла, что должна делать в таких ситуациях.
Будущее жилище Валушки превратилось в настоящее поле битвы, пол был усеян закопченными чурками и золой; он по-прежнему мучился в едком дыму у буржуйки, чуть ли не поминутно выбегая в гостиную глотнуть воздуха.
На бегу окинув глазами изысканную домашнюю куртку, он вспомнил о висевшем на кухне халате госпожи Харрер и так огорчился, что не смог по-настоящему обрадоваться, когда до его ушей – как раз опять на пути в гостиную – донесся гул разгоревшегося огня и он, обернувшись назад, констатировал: борьба была не напрасной, буржуйка, как будто из ее трубы вдруг выдернули затычку, принялась за дело.
На то, чтобы снять доски с окна, которое в этой комнате тоже смотрело на улицу, времени из-за проволочки с растопкой не осталось, поэтому, широко распахнув все двери, он принялся через комнату для прислуги, которая была проходной, и кухню выгонять дым в прихожую; он попытался очистить куртку, но только размазал на себе копоть, затем присел отдохнуть; после этого, уже, разумеется, облачившись в халат госпожи Харрер, с тряпкой, веником и совком в одной руке и с мусорным ведром в другой поспешно вернулся в Валушкину комнату, дабы убрать следы битвы с буржуйкой.
Если прежде, загроможденное горками, в которых сверкали фарфор и столовое серебро, коллекциями раковин и улиток, резным столом и кроватью, помещение это выглядело семейным музеем, где роль смотрительницы исполняла госпожа Харрер, то теперь оно производило впечатление музея, пострадавшего от пожара, откуда только что, немного расстроенные тем, что по-настоящему жаркой работы им тут не досталось, удалились пожарные: все было покрыто золой и пеплом, а если что-то и не было, то он, словно над ним тяготело то же проклятье, что и над госпожой Харрер, с помощью тряпки и веника делал так, чтобы было; хотя он, конечно, знал, что проклятье тут ни при чем, а причиной была тревога, с которой он, совершенно забыв о том, чем он занят, после каждого движения прислушивался, не стучит ли его долгожданный гость в окно гостиной – как было условлено на тот случай, если ворота с наступлением темноты будут уже заперты.