С этим он и уснул и с этим же несколько часов спустя проснулся, чувствуя под щекой тепло подушки.
Глаза он открыл не сразу, и, поскольку ему казалось, что намерение вздремнуть пару минут именно этим и обернулось, он, ощутив от тепла подушки покой, что чувствовал перед сном, продолжил благодарный учет своего богатства с того, на чем он остановился.
Ему казалось, что у него есть время вновь погрузиться в мирную тишину, окутывающую его, как окутывал его тело плед, в нерушимый порядок стабильности, где все – мебель, ковер, люстру, зеркало – он застанет на прежнем месте и где времени хватит также на мелочи, на то, чтобы разглядеть все подробности этого неисчерпаемого добра с его недавно обнаруженной ценностью, а также увидеть – в воображении, прямо сейчас – расширяющуюся в сторону наблюдателя перспективу прихожей, куда вскорости ступит тот, кого все это ожидает, куда явится тот, кто придаст всему этому смысл: Валушка.
Ибо все в этой «благодатной сладости» говорило о нем; о чем бы Эстер сейчас ни подумал, и причиной, и целью был его друг Валушка, и если до сих пор он только чувствовал это, но не был уверен, то теперь у него не осталось и тени сомнений, что решительным поворотом в своей судьбе он был обязан не какой-то неуловимой случайности, но именно этому человеку, в котором годами он видел только необъяснимое, но целебное средство против своей, день ото дня все более изощренной, горечи и чью хрупкость, берущую за душу, чьи подлинные черты и всю суть его – доброту, – в струящемся полусне уже само собой разумеющуюся, он открыл для себя лишь сегодня, на пути от кафе «Пенаты» до дома.
На пути от кафе до дома, но впервые по-настоящему – в переулке Семи вождей, вскоре после кафе, после того как он увидал вывороченный из земли тополь и, оставшись один на один с этой ошеломившей его картиной, вдруг ощутил: нет, он не один; то была беглая, почти неосознанная догадка, но настолько внезапная и настолько глубокая, что он вынужден был тут же спрятать, отодвинуть ее от себя подальше, завернуть в обертку обеспокоенности о своем друге, в спасительное решение об убежище, принятое в ответ на невыносимое зрелище, которое явил ему город, чтобы затем, сам не подозревая, какой силе он подчиняется, как бы в качестве веского подтверждения этой все еще смутной догадки, с головой окунуться в планирование их будущего житья-бытья.
И в дальнейшем это смутное, клубящееся в душе чувство уже не покидало его, сопровождая на каждом оставшемся метре прогулки, на протяжении всех событий этого дня и вечера: это им объяснялась его растроганность, когда он прощался с Валушкой, и об этом же говорила «небывалая легкость его шагов» на пути домой; это чувство было и в том решении, которое Эстер принял еще в подворотне, и в каждом его движении, пока он баррикадировался в доме, а затем тщательно исправлял недоделки; весь дом, каждый его уголок наполнился снова богатым смыслом, и теперь, когда он освободился от пелены полудремы, уже ничто не скрывало, что в фокусе этого, судьбоносного для него, дня стоял Валушка.
Ему казалось, что уже с самого начала, когда его осенила эта догадка, это было не ощущение только, но и зрелище, он был убежден, что сразу же разгадал смысл стоп-кадра, внезапно явившегося его глазам, – ибо действительно, поворот, случившийся в его жизни, питала единственная картина, только тогда она была еще не совсем ясна, он мог и не обратить на нее внимания, ведь когда в нем вспыхнула «беглая, почти неосознанная догадка», картина чем-то напоминала ему морское течение, неуправляемое, несущееся куда-то безмолвно и незаметно.
В тот знаменательный миг после кафе «Пенаты», когда уже позади остался вывороченный из земли тополь, то есть после кафе, но еще не дойдя до скорняжного ателье, он, Эстер, не в силах больше сдерживать свое возмущение и скрываемое отчаяние, остановился сам и, поскольку держался за локоть друга, заставил остановиться Валушку.
Он спросил, указывая на мусор, что-то вроде того, видит ли его друг то же самое, что и он, и, обернувшись, заметил, что на лицо его спутника вернулся привычный «сияющий» взгляд, которого, стало быть, за секунду до этого на нем не было.
Что-то подсказывало ему, что в предшествующее мгновение с ним произошло нечто не соответствующее этому взгляду; он посмотрел на него, но, не заметив ничего такого, что подтвердило бы это чувство, как ни в чем не бывало – уже подчиняясь своей неосознанной догадке – двинулся дальше; как ни в чем не бывало – ну да, но все уже понимая, думал он теперь, когда, постепенно очнувшись от полудремы, наконец-то нашел в этой трогательно простой позе Валушки, застывшего наподобие немой скульптуры, то движение, которое могло объяснить все детали случившегося в этот день и вечер.
Он теперь видел то, что тогда только чувствовал: своего благодетеля и защитника с опущенными плечами и поникшей головой, стоящего в переулке Семи вождей рядом с ним, его притомившимся старым другом Эстером, который указывает ему на мусор; опущенные плечи и поникшая голова, однако, отнюдь не являлись признаками какой-то внезапной печали, нет, пронзила Эстера мысль, он просто отдыхал: отдыхал, потому что и сам устал, вынужденный чуть ли не на себе тащить еле волочащего ноги спутника, он отдыхал украдкой, как бы немного смущаясь и считая невозможным обременять своего товарища признанием собственной слабости, и когда тот взглянул на него опять, он выглядел уже прежним.
Он смотрел на его опущенные плечи, на форменную шинель, топорщившуюся на сутулой спине, смотрел на поникшую голову в надвинутой на глаза фуражке, из-под которой на лоб падали несколько прядей волос, на почтальонскую сумку через плечо… смотрел на стоптанные башмаки… и чувствовал: он уже знает все, что только возможно знать об этой щемящей картине, и понимает все, что возможно в ней понимать.
А потом он опять увидел перед собой Валушку, но в очень давний момент – шесть, семь или восемь лет назад, точно он не помнил, – когда как-то утром госпожа Харрер явилась к нему с предложением («Я вот что скажу: не мешало бы вам завести человека, который бы доставлял в дом обеды!»), и в тот же день, вежливо держась за спиною женщины, он появился в гостиной; смущаясь, пояснил, по какому явился делу, при этом от предложенной платы отказался, мол, лучше без этого обойтись, и больше того, сказал, что он с удовольствием, «на добровольных началах», кроме доставки обедов, если Эстер ему поручит, и в магазин сходит, и на почту, если надо отправить что, да и двор иногда привести в порядок, наверное, тоже не помешает, – и, как будто это хозяин дома оказывал ему любезность, слегка смутившись и словно бы признавая, что кому-то подобные предложения могут показаться странными, в сопровождении виноватого жеста улыбнулся.
И поскольку в порядке нуждался не только двор, но и вся жизнь Эстера, причем не иногда, а, можно сказать, постоянно, в доме поселилась сама собой разумеющаяся доброжелательность, какая-то жертвенная, незаметная, непоколебимая и не знающая покоя забота, с которой Валушка (точно так же, как уже шесть, семь или восемь лет? – семь, решил он – на свой лад опекала разрушающийся дом госпожа Харрер) оберегал его беспомощного хозяина – от самого себя.
И, насколько это было возможно, Валушка спасал его своим постоянным присутствием, и даже когда его не было здесь, когда он сюда только направлялся, он все равно защищал Эстера от самых тяжких последствий деятельности его мозга, направленного против самого себя, или по крайней мере смягчал, ослаблял их, тем самым не допуская, чтобы на человека, маниакально хулившего «мир», роковым образом не обрушились однажды его собственные убийственные рефлексии; ведь он, Эстер, был очень похож на свой город и на свою страну, которые вполне заслужили свою судьбу и которые во все времена разрушали себя какими-то эпохальными идеями, с идиотским высокомерием перекраивая под них человеческие порядки; аналогичным образом, из-за своих навязчивых идей был бы обречен и он – если бы Валушка, сей «виртуоз созерцательного бытия», нынче не разбудил его; обречен на позорную расплату за то же самое, за что и его страна и город, за то, что все эпохальные идеи, все мании и все категорические суждения, желающие видеть «мир» в предписанных рамках, без устали рушат вокруг себя живую организацию жизни с ее неописуемым богатством и «реальными отношениями».