«Он говорит, – продолжался поединок за перегородкой, – хорошо.
От этот момент он переходит к самостоятельность.
Он покидает господин Директор, кит ему тоже неинтересный.
А меня забирать с собой!» – «Вас?!» – «Я пойти, – безразлично ответил Подручный, – раз он говорит. Деньги дать только он. Господин Директор бедный, господин Директор зарабатывать только от Герцог».
– «Да какой он вам Герцог! Заладили! – рявкнул на толмача Директор, а потом, сделав паузу, продолжил: – Скажите ему: я не сторонник скандалов.
Я его выпущу, но с одним небольшим условием. Что он даже рта не откроет. Даже не пикнет. Будет помалкивать в тряпочку».
Примирительный тон, унылая покорность, которой сменилась его былая ярость, не оставляли сомнений: поединок закончен, Директор потерпел поражение, и Валушка уже догадался – в чем; уже по чирикающему голосу понял, что то, чему всеми силами противился растерявший свое могущество хозяин труппы, неизбежно случится, и от этого неожиданного, слепящего озарения он оцепенел, как бродячая кошка в убийственном свете фар: не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой, он стоял в промерзшем фургоне будто парализованный, беспомощно глядя на дверь.
«Он говорит, – продолжал переводчик, – что господин Директор не ставить условия. Господин Директор получит деньги. Герцог получит сторонники. Все имеет своя цена. Спор бесполезный».
– «Если эти бандиты по его наущению будут громить города, то со временем ему некуда будет ехать. Переведите».
– «Он говорит, – последовал вскоре ответ, – что сам он никогда не ездить.
Его всегда везет господин Директор.
И он говорит: он не понимает, что значит со временем.
Уже сейчас есть только ничего.
В отличие с господином Директором, он думает, разум есть во всем. Но по отдельности. Не сразу в целом, это только господин Директор так себе представляет».
– «Ничего я не представляю, – после длительной паузы ответил Директор.
– Зато знаю, что если он будет не успокаивать их, а еще сильней будоражить, они разгромят этот город».
– «То, что они теперь строить, и то, что будут строить потом, – перевел Подручный зазвучавшее неожиданно резко чириканье, – что они делают и что еще будут делать, все ложь и обман.
Что они думают и что будут думать, это все смешно. Они думают, потому что боятся. А кто боится, ничего не может. Он говорит, что хочет, чтобы все вещи были руины. В руинах есть все: строительство, ложь и обман, как во льду воздух, так.
В постройке всякая вещь только наполовину, а в руине всякая вещь уже целиком.
Господин Директор боится, вот и не понимает, а сторонники не боятся, поэтому понимают, что он говорит».
– «Ну вот что, – повысил тут голос Директор, – я попрошу сообщить ему следующее! Что касается этих его пророчеств, то я глубоко убежден, что все это сущий бред, пусть рассказывает это толпе, а не мне.
И скажите ему, что я больше не желаю его выслушивать, я умываю руки, я не желаю за вас отвечать, с этой минуты вы, господа, свободны.
А что касается лично вас, – добавил он, со значением откашливаясь, – то я бы вам посоветовал сунуть вашего герцогёнка в его нору, выдать ему двойную порцию сливок, самому же открыть учебник венгерского и заняться в конце концов языком».
– «Герцог кричит, – с неизменной флегматичностью и не обращая внимания на слова Директора заметил Подручный на фоне теперь уже беспрерывного истерического верещания.
– Он говорит: он свободный всегда сам собой. Он находится между вещами. Только он видеть за ними целое. Это целое есть руина. Для сторонников он Герцог, уметь видеть он самый великий. Только он видеть целое, потому что он видеть, что целое не бывает, так он сказал.И это есть то, что Герцог всегда… всегда вынужден… видеть глазами. Сторонники будут делать руины, потому что они понимают правильно, чтó он видеть. Сторонники понимают: во всех вещах есть обман, но они не знают причина. Герцог знает: потому что целого – нет.
Господин Директор понимает неправильно, господин Директор имеет препятствия. Герцогу надоело, он сейчас выйдет».
Яростный птичий щебет прервался, и вместе с ним прервалось ворчание; Директор тоже молчал, но если бы даже и говорил, то Валушка уже ничего не услышал бы, ибо он при последних словах попятился, как бы в буквальном смысле отступая под натиском этих ужасных речей, и отступал до тех пор, пока не наткнулся спиной на распяленную подпорками пасть кита.
А затем все вокруг него вдруг пришло в движение, побежал из-под ног пол фургона, побежали мимо люди на площади, и этот бег чуть затормозился только тогда, когда Валушка понял, что не может найти в толпе своего новоиспеченного друга, чтобы сказать ему: все, к чему вскоре их будут призывать, – ужасно, и что слушать того, кого они ждут здесь, больше не следует, даже если они это делали раньше.
А найти он его не мог потому, что голова у него гудела, плечи ломило, он отчаянно мерз и вместо лиц различал лишь размытые силуэты фигур; под внезапно навалившимся на него неподъемным бременем сделанного открытия рухнуло сразу все, что он прежде думал о цирке, о сегодняшнем утре и обо всем этом дне.
Он бежал между кострами, судорожно выкрикивая отрывистые слова («…обман…», «…злодейство…», «позор…»), которые, кроме него, вряд ли кто-нибудь мог понять, бежал, но, пускай он хотел именно этого, был не в силах помочь никому и меньше всего себе, ибо какой толк с того, что, расставшись с глубокой доверчивостью и святой наивностью, он, разом догнав и опередив их в понимании ситуации, знал не только о существовании Герцога, но уже и о том, что он замышляет.
«Это беда, большая беда!» – стучало в мозгу, и он не мог решить, куда же теперь бежать.
Сперва он вспомнил про господина Эстера и уже было ринулся в сторону проспекта, но, вдруг передумав, повернул назад, чтобы через несколько шагов снова остановиться, как бывает с людьми, осознавшими, что повиноваться нужно самому первому побуждению.
А после остановки снова пустился бегом, вокруг него опять заметались огни костров, опять мимо мчались люди, и он, огибая их, почувствовал, что над площадью нависла странная необъятная тишина – он уже ничего не слышал, кроме собственного прерывистого дыхания, причем слышал его словно бы изнутри, так отчетливо, как слышит звук мельничных жерновов человек, склонившийся к ним совсем близко.
Он не заметил, как очутился в переулке Гонведов, и в следующее мгновение уже барабанил в дверь госпожи Эстер, однако напрасно он, еще не войдя, повторял вслух то, что прежде только стучало в его мозгу («Беда, большая беда, госпожа Эстер! Вы слышите? Городу грозит беда!»), напрасно выкрикивал это и переступив порог: ни хозяйка, ни ее гости, казалось, не обращали на него внимания, как будто не понимая смысла его слов.
«Значит, это… тот самый урод? Это он вас так напугал? – уверенным тоном спросила госпожа Эстер, и когда он, испуганно глядя, кивнул, сказала только: – Это не удивительно!» – после чего самодовольная улыбка на ее лице легко сменилась выражением озабоченности и значительности; подведя отчаянно упиравшегося Валушку к единственному свободному табурету, она силком усадила его и, чтобы успокоить, рассказала, что «их стойкому дружескому собранию тоже пришлось потревожиться, пока наконец не явился с добрыми вестями господин Харрер», и теперь он, Валушка, может спокойно вздохнуть, потому что («слава те господи!») совсем недавно получены серьезные заверения, что эта компания баламутов, вместе с китом и Герцогом, в течение часа покинет город.