После всех пересудов и ужасающих слухов ей пришлось убедиться на собственном опыте, что и правда «все идет к одному», и она понимала, что закончилось – если закончилось – только это конкретное происшествие с нею, но «в мире, где происходят такие вещи», обуздать безумное разложение невозможно.
За дверью послышался беспокойный гомон готовящихся к выходу пассажиров, и действительно, поезд стал сбавлять скорость; содрогнувшись от мысли, что оставила без присмотра шубу, она распахнула дверь и, очутившись в толпе пассажиров (которые, не считаясь с тем, что толкаться при выходе не имело смысла, давились в тамбуре так же остервенело, как и при входе), спотыкаясь о чемоданы и сумки, стала пробиваться к своему месту.
Шуба висела там же, где и была, но пристежной воротник из искусственного меха она нашла не сразу, и пока размышляла, не брала ли его с собой в туалет, пока лихорадочно искала его поблизости, обратила внимание, что в возбужденной толпе не видно ее обидчика: наверняка он покинет вагон в числе первых, подумала она успокоенно.
Поезд остановился, но вагон, после выхода пассажиров сделавшийся просторней, тут же заполнился новой, еще более многочисленной, причем молчаливой и от этого еще более пугающей оравой, и мало того, что мрачный вид этой орды подсказывал, что на оставшихся двадцати километрах пути для беспокойства у нее будут все основания, так еще в довершение ко всему ей пришлось горько разочароваться и в надеждах на избавление от небритого типа.
Дело в том, что когда, надев шубу и накинув на плечи горжетку, выуженную в конце концов из-под деревянной скамьи, она двинулась по проходу, чтобы перейти в другой, как думалось ей, более безопасный, вагон, то не поверила своим глазам: впереди на спинку одного из сидений было небрежно наброшено («Как будто он его для меня здесь оставил…») знакомое драповое пальто.
Она застыла на месте, затем быстро проследовала вперед, до конца вагона и, перейдя в другой, где ей пришлось проталкиваться через такую же молчаливую толпу, нашла, опять в середине вагона, свободное место против движения поезда и сокрушенно села.
Довольно долго, готовая вот-вот вскочить, она не сводила глаз с двери, хотя уже и сама не знала, кого она так боится и откуда на этот раз ей угрожает опасность, а затем, видя, что ничего не происходит (поезд по-прежнему стоял без движения), попыталась собраться с остатками сил, чтобы возможное продолжение кошмарного приключения не застало ее врасплох.
На нее навалилась усталость, в сапогах с лечебными стельками горели ноги, а ноющие плечи, казалось, вот-вот отвалятся, однако спокойно вздохнуть, хотя бы немного расслабиться она все еще не могла – только слегка, сделав несколько круговых движений, размяла одеревеневшие мышцы шеи и, склонившись над пудреницей, машинальными жестами привела в порядок заплаканное лицо.
«Все прошло, теперь уж бояться нечего», – говорила она себе, вместе с тем сознавая: ей не то что надеяться не на что – даже на спинку скамьи поудобней откинуться невозможно, не рискуя подвергнуть себя чему-то непредсказуемому.
Ибо этот вагон, как и первый, в основном, кроме нескольких пассажиров, продолживших путешествие, оккупировала та «неприятного вида орда», которая так напугала ее, когда она двинулась сюда со старого места, так что если она и могла на что-то надеяться, то разве на то, что ее как-нибудь защитят те три места вокруг нее – во всем вагоне последние, – которые еще оставались свободными.
Достаточно долго шанс такой сохранялся, ибо примерно с минуту (в течение которой дважды гудел паровоз) новые пассажиры в вагон не входили, однако внезапно во главе последней волны пассажиров, отдуваясь и громко пыхтя, с огромным узлом, с корзиной и несколькими набитыми до отказа пакетами, в дверях появилась закутанная в шаль толстая баба и, покрутив головой («Ну чистая курица…» – заметила про себя госпожа Пфлаум), решительно двинулась в ее сторону, чтобы тут же, кряхтя и крякая, агрессивно, с видом, не терпящим никаких возражений, воцариться сразу на трех свободных сиденьях, бессчетными своими пожитками как бы отгородив себя, а заодно и госпожу Пфлаум, от напиравшей сзади презренной публики.
Разумеется, госпоже Пфлаум и в голову не пришло возмущаться; подавив в себе ярость, она решила, что, может, оно и лучше, что свободная зона вокруг нее не досталась по крайней мере молчаливой ораве новоприбывших, однако чувством этим она утешалась недолго, так как ее отвратительная попутчица (вопреки единственному желанию госпожи Пфлаум, чтобы ее оставили в покое), ослабив под подбородком шаль, тут же затеяла разговор.
«Хорошо хоть топят? А?» Услышав ее каркающий голос, увидав в треугольном обрамлении шали пару колючих злых глаз, она сразу решила, что если уж невозможно прогнать или бросить здесь эту попутчицу, то лучше всего просто не обращать на нее внимания, и, отвернувшись, стала демонстративно смотреть в окно.
Но баба, презрительно зыркнув вокруг себя, ничуть не смутилась.
«Я думаю, вы не возражаете, что я с вами заговорила? За разговором-то время быстрей пролетит, али нет? Далече путь держите? Сама-то я до конечной. К сыну».
Госпожа Пфлаум неохотно глянула на нее, но потом, рассудив, что чем дольше она будет игнорировать эту женщину, тем хуже будет для нее самой, кивнула словно бы в знак согласия.
«Потому как, – оживилась тут баба, – у моего внучонка-то день рождения, вот и еду.
Он мне еще на Пасху сказал, касатик-то мой.Ты, говорит, приедешь, мамка? Это он так меня зовет: мамка. Вот я и еду».
Госпожа Пфлаум натянуто улыбнулась, но тут же и пожалела об этом, потому что соседку буквально прорвало, и рот ее больше не закрывался.
«А ведь кабы он знал, касатик-то, что бабке в такие-то годы ох тяжело как!.
Простоять день-деньской на ногах, вот на этих, больных, варикозных, на рынке, диво ли, что устанешь к вечеру?.
Потому как торгую я, понимаете? Огородик имеется, ну а пенсия курам на смех, разве хватит ее? Уж не знаю, откуда у остальных-то все эти мирсидесы, богатства всякие! Но я вам скажу, если вам интересно.
Оттуда, что жульничают да воруют! Мир кривой стал, неправильный, и Бог от него отмахнулся! А тут еще эта погода! Кошмар! Ну скажите, к чему это приведет? Да что же это творится? По радио говорят – будто семнадцать градусов.
В смысле ниже нуля! А еще ведь конец ноября только. Хотите знать, чем все это кончится? Я вам скажу. Перемерзнем все до весны! Как пить дать. Потому что угля-то нету. Интересно, чем занимаются эти лодыри, все эти горняки-шахтеры.
Вы не знаете? Вот и я не знаю!» От этого словоизвержения у госпожи Пфлаум уже раскалывалась голова, но как бы ни было тяжело ей все это выдерживать, ни прервать, ни заставить женщину замолчать она не могла, а потому, поняв, что та и не ожидает, чтобы к ней прислушивались, удовлетворяясь редкими кивками, она подолгу разглядывала медленно проплывавшие за окном огни, пытаясь привести в порядок растревоженные мысли; поезд уже отошел от областного вокзала, но вытеснить из сознания того человека так и не получалось, забытое на сиденье драповое пальто беспокоило ее даже больше, чем пугающая толпа зловеще молчавших, уставившихся куда-то перед собой людей.