На улице поднялся ветер, и двинувшемуся в путь Валушке приходилось бороться за каждый вдох; чемодан с каждым метром становился все тяжелее, тротуар под ногами скользил, орды бродячих кошек (которые не удосуживались даже уступать дорогу) все больше наглели, однако ничто не могло испортить ему настроения, потому что он чувствовал: еще никогда он не отправлялся в дом своего пожилого учителя с таким ворохом добрых вестей; он был убежден: сегодня все будет иначе, сегодня ему удастся развеселить старика.
Потому что именно с этой целью Валушка всегда отправлялся к нему с тех пор, как он – еще несколько лет назад, вскоре после отселения госпожи Эстер – в роли доставщика обедов познакомился с этим домом и его невеселым хозяином, в особенности же с тех пор, как сей, по его мнению, «выдающийся знаток по достоинству не ценимой горожанами музыкальной теории, человек легендарный, окруженный всеобщим почтением, но живущий из скромности в строгом уединении и даже, в связи с болезнью спины, отчасти прикованный к постели», к величайшему его изумлению, заявил однажды, что считает его своим другом.
И хотя он не мог понять, чем заслужил эту дружбу и почему господин Эстер не отметил своим добрым расположением кого-то другого (кто был бы способен схватывать и запоминать все движения его мысли, ибо сам он, Валушка, к стыду своему, в лучшем случае понимал их лишь в общих чертах), начиная с этого дня считал себя просто обязанным вытащить его из смертельной трясины отчаяния и разочарования, что удерживала в своем плену не только его, но и весь город.
А надо сказать, что от внимания Валушки – что бы о нем ни думали – вовсе не ускользало, что вокруг него все только и говорят о каком-то «распаде» и о том, что распада этого избежать уже невозможно.
Говорили о «неудержимо растущей анархии», о «непредсказуемости повседневной жизни», о «приближающейся катастрофе», говорили, казалось, не вполне отдавая себе отчет о весомости своих слов, потому что, как думал Валушка, эпидемию всевозможных страхов вызывала отнюдь не уверенность в абсолютной неотвратимости с каждым днем все более очевидной беды, а тяжкий недуг самопожирающего воображения, который в конце концов действительно мог привести к беде, другими словами, речь шла о ложном предчувствии, которое охватывает человека, когда, извратив представление о своей роли, он начинает трещать по всем внутренним швам, потому что – невзначай оторвавшись от вечных законов души – внезапно теряет власть над устроенным без должного смирения собственным миром… Ему было досадно, что он не мог объяснить это своим друзьям, которые его даже не слушали, но больше всего его огорчало, когда некоторые из них совершенно безапелляционным тоном заявляли, что живут они «в сущем аду между зловещим будущим и непонятным прошлым», ибо эти ужасные мысли очень напоминали ему те слова, те мучительно беспощадные речи, которые ему что ни день приходилось выслушивать на проспекте барона Венкхейма, там, куда он как раз и прибыл.
Именно это и было, увы, самым огорчительным, потому что, как бы ему этого ни хотелось, он не мог отрицать, что наделенный незаурядной поэтической чуткостью, исключительной утонченностью и характерным для людей такого масштаба очарованием господин Эстер, который, по всей вероятности, в знак симпатии, не упускал случая ежедневно по крайней мере в течение получаса играть ему – которому слон на ухо наступил! – знаменитого Баха, был самым разочарованным из всех знакомых ему людей, ну а поскольку Валушка считал это результатом подавленности и уныния, вызванных затяжной болезнью и прикованностью к постели, то в задержке с выздоровлением винил прежде всего себя и надеялся лишь на то, что если он будет в своих услугах еще более тщателен и еще более основателен и если наступит полное исцеление, то его знаменитый друг одновременно избавится и от «неоперабельного, как могло показаться, бельма» своего пессимизма.
Никогда Валушка не переставал верить, что этот момент наступит; и теперь, когда он вошел в дом и, проходя по заставленной книжными стеллажами длинной прихожей, задумался, с чего же начать – с рассказа о рассвете, с кита или с движения госпожи Эстер, – то почувствовал, что столь ожидаемый им момент окончательного выздоровления уже совсем близок.
Остановившись у хорошо знакомой двери и переложив чемодан из одной руки в другую, он представил себе тот неземной благодатный свет, который – когда этот момент настанет – прольется на господина Эстера.
Ибо тогда – по обыкновению, трижды постучал он в дверь – ему будет на что посмотреть и чему подивиться, ведь ему будет явлен тот нерушимый порядок, под знаком которого беспредельная и прекрасная сила объединит в одно безмятежное целое вспыхивающие и стремительно гаснущие жизни друг без друга немыслимых пеших и плавающих существ, обитателей суши и моря, земли и неба, воздуха и воды; он увидит тогда, что рождение и гибель суть лишь два потрясающих мига в ходе вечного пробуждения, и увидит сияние изумленных глаз, которым все это откроется; и почувствует – мягко нажал он на медную дверную ручку, – ощутит нисходящее на леса и горы, долины и реки тепло, откроет таинственные глубины человеческого существования, поймет наконец, что неразрывные узы, связывающие его с этим миром, вовсе не каторжные кандалы и не приговор, а верность неистребимому чувству, что у него есть дом; и обретет ни с чем не сравнимую радость взаимности, сопричастности тому, что его окружает: дождю и ветру, солнцу и снегопаду, полету птицы, вкусу фруктов и ароматам лугов; и тогда он поймет, что все его страхи и горечи всего лишь балласт в гондоле аэростата, держащегося за землю живыми корнями прошлого и влекомого к небесам уверенными надеждами на благое будущее, точно так же – открыл он дверь, – как он узнает в конце концов, что всякая наша минута: полет сквозь рассветы и ночи вращающейся Земли, сквозь приливы-отливы зноя и холода, мимо планет и звезд.
С чемоданом в руке он вошел и остановился, прищурившись в полумраке.
Прищурившись в полумраке, Валушка растерянно улыбнулся, а господин Эстер, слишком хорошо знающий взбудораженное воодушевление, которое неизменно сопровождало его появление, одновременно приветственным и успокаивающим жестом велел ему сесть на привычное место за курительным столиком и, пока его молодой друг отогревался от внешнего мороза и остывал от пылающего внутреннего восторга, попытался отвлечь гостя много раз передуманными стариковскими рассуждениями.
«Снега больше не будет», – без предисловий заговорил он, явно обрадованный тем, что может вслух продолжить ход своих одиноких мыслей и в то же время суммировать все, к чему нынешним утром, после того как покончил в отведенное для этого время с утренним туалетом и дождался, когда, к его величайшему облегчению, квартиру покинет госпожа Харрер, он пришел «относительно состояния мира на данный момент».
Конечно, он мог бы подняться, чтобы убедиться самому в справедливости последнего откровения, либо попросить об этом сидящего в кресле взволнованного гостя, только это был бы не он, потому что раздернуть тяжелые шторы и уставиться на безрадостный мертвый пейзаж, наблюдая, как, петляя под налетающими порывами ледяного ветра, проносятся в кладбищенской тишине меж застывших домов обрывки газет и бумажных пакетов, то есть выглянуть, посмотреть в огромное, явно созданное для другой эпохи окно, он полагал делом совершенно бессмысленным, и не только по той причине, что в борьбе с ненужными телодвижениями ему не было равных, но и потому еще, что абсурдным казалось само допущение, будто главное, что могло взволновать его сразу после пробуждения, был вопрос, а пошел ли уже на улице снег, – ведь даже отсюда, из своей кровати, изголовьем обращенной к окну, обе створки которого были задрапированы самым тщательным образом, он мог констатировать, что этой, бесповоротной уже, зимой они не дождутся не только рождественского покоя и радостного благовеста, но даже и снега, – разумеется, если можно назвать зимой беспощадное царство голого холода, в котором последним беспечным развлечением Эстера было решение головоломки: что первым придет в негодность, жилец или его жилище.